— У него и фамилия — Лепешкин, — хохотнул рыжий здоровяк, положив тяжелую руку на сутулую спину пекаря.
Все посмеивались, нетерпеливо поглядывали на Лепешкина, на его стряпню. Ждали, когда вырастит стопка вкусного теста.
— Откуда родом? Чем занимался? — Суздальцев спросил рыжеволосого, стараясь этим обыденным вопросом приблизить к себе солдат, чтобы они забыли о его офицерском звании и приняли, как принимают путника кочевники, сидящие у степного костра.
— Я-то? Из Курска. А взяли сюда из Москвы. Я по лимиту в Москве работал, в метро. Я мозаичник-облицовщик. Полы в метро укладывал, узор на стене. Мозаику из яшмы, из лабрадора. Из яшмы клал зеленое дерево, а из лабрадора должен был класть розовых птиц. Да не успел, забрали в Афган. Когда вернусь, найду или нет свое дерево? Интересно, какие на нем птицы сидят?
Суздальцев, подобно кудеснику, легчайшим ударом зрачков оторвал солдата от афганской степи, перенес в Москву, опустил на подземную многошумную платформу. Дал насладиться толпой, сверкающим вихрем состава, а когда унеслись голубые вагоны и погас в туннеле улетающий красный огонь, открыл ему мраморный блеск стены, зеленое каменное дерево, сидящих на ветках розовых птиц.
— А ты откуда? Чем занимался до армии? — спросил он кулинара Лепешкина.
— А я сапожник, из-под Горького, — простодушно ответил Лепешкин. — Обувь делаю, туфли, босоножки, ботинки. Ко мне все в поселке идут. Я фасон сам выдумываю. Иду по улице, а передо мной босоножки мои цокают. На танцы приду, а там мои туфельки танцуют. На снегу следы от моих сапожек всегда узнаю. Набоечку я одну придумал с узором, вот и девушек по следам нахожу!
Суздальцев и его ударом зрачков перенес в заснеженный городок, где сосульки, сугробы, ломкая корочка льда. Хрустят по голубому снежку красные тугие сапожки. Обернулось в улыбке девичье лицо. И такая русская благодать, такой на березах иней, что галка взлетела, и долго сыплется с ветки прохладная белая занавесь.
— А вы, близнецы? — он обратился к солдатам, чьи круглые одинаковые головы, настороженные совиные глаза смотрели на огонь, одновременно повернулись к Суздальцеву.
— Мы из-под Гомеля, скотники, — ответил один.
— Скотники мы, — заверил другой.
— За скотиной ходим, — первый, и, по-видимому, старший, родившийся на минуту раньше, задавал в разговоре тон. — На ферме с батей работаем.
— С батей на ферме, — подтвердил второй.
Суздальцев дарил им возможность побывать в родимом селе. Мычали на ферме коровы, окутывались паром. Вдоль рогов и загривков, вдоль слезных мерцающих глаз скотник катил тележку с кормами, и два его сына в одинаковых полушубках и шапках махали вилами, сыпали корм в кормушки.
— Ну, мужики, угощенье готово! Разбирай! — Лепешкин снял с огня кипящее масло. Пламя в банке полыхнуло выше, светлей. Пекарь раздавал жаркие пышки. Все брали, хрустели. Блестели зубы, зрачки. Шевелились губы. — Угощайтесь, товарищ подполковник!
Суздальцев принял дар, теплую ржаную лепешку, испеченную солдатом в афганской степи.
У него было странное чувство, что он это видел однажды. Горящие земляные лампады, военный табор в степи, яркие степные звезды. Предстоящее погружение в теснины азиатского города, где опасная чужая толпа, изразцовая зелень мечетей, нежные запахи роз. Он когда-то об этом писал, сидя за печкой в тесной избушке под колеблемой беличьей шкуркой, слыша сонные вздохи хозяйки. Лесной объездчик, возмечтав стать писателем, он оставил ради этой мечты привычную московскую жизнь, писал свой роман «Стеклодув», неумелый, наивный, похожий на длинную сказку. В нем мечтательный странник покинул родные пределы, оказался в волшебной стране, среди восточных мудрецов и поэтов, отважных купцов и жестоких разбойников. Страницы незаконченного, сожженного романа вдруг собрались из пепла. Превратились в живые лица, в молодые голоса, в запах ржаной лепешки, в озаренную корму боевой машины пехоты.
Солдаты разговаривали между собой, но и для него, видя в нем необычного слушателя, слегка робея его звезд на зеленых погонах, его немолодого лица, его странного среди них появления.
— Послезавтра пойдем в Герат. Будет жарко. Хоть бы танковый трал впереди пустили, а то, чует мое сердце, подорвусь, как в прошлый раз.
— Ладно тебе, водило. Нам на броне не слаще. Снайперы в каждом окне. Харитошу нашего прямо пулей под каску.