Седая весна

22
18
20
22
24
26
28
30

— Знакомо. И мне этого хлебнуть довелось, — сорвалось с соленым словом.

— Вот и суди! Не сбежишь — сдохнешь. А и сбежишь — жизни не помолишься. Не успеешь. Убил. Иначе меня угробили б. Да и урывали. Сколько на Колыме осталось навсегда? Там снега столько не выпадает, сколько жизней полегло. Нам с тобой повезло, двоим из тысяч, — вздохнул тяжело,

— Слово давал себе — не вспоминать Колыму, не бередить душу, а и забыть не могу, — признался Михаил.

— У меня она на всей судьбе клеймо оставила. Его не стереть, не вытравить. По ночам снится и теперь. Когда в море ходил, легче было. Навкалываешься, как папа Карло, засыпаешь что покойник, без снов и памяти. Теперь моря нет. Уже давно. А во снах, вот черт, вижу колымский берег. Все равно — море! И воняет от него асфальтом. И волны, ну чистый гудрон! И голоса охраны такие знакомые, от них на погосте не залежишься: «Вставай на «пахоту», падла! Шевелись, козлы, вашу мать!» Подскакиваю. А в окошко — соловьиная трель и тишина. Понимаю, сжалилась судьба, протащив через холода, привела в весну человечью, но за что были даны те испытания? — вздохнул Лева, глянув на Селиванова. Михаил смотрел на детей одессита. Они носились по огороду, смеялись звонко.

— У тебя они есть! Судьба не обделила. Не оставила сиротой. У меня нет детворы. Но живу… У других, да что там, сам знаешь, сугроб в голове. А вместо родни на одной общей могиле перекрывает вой пурги волчья стая. Мы выжили, а они там… Навсегда. Значит, нам надо держаться. И… друг за друга — везде. Как там — на Северах, через пургу, гуськом — в зону. Чтоб не потеряться, не пропасть. А испытания, они у всех… Вон у весны тоже белый цвет, как у колымских сугробов, лишь память черная, но и ее стирает время.

Глава 9 ПЕЧНИК

Тихон совсем недавно завел себе этого дружка — рыжего, нахального, с ушами торчком, с губами, отвисшими до колен, с шельмоватыми глазами и без хвоста. На щенка деду дали родословную. У людей такое паспортом называется. В собачьей — печати покрасивее и их вдвое больше, чем в паспорте самого Тихона.

Правда, в родословной щенка все деды и прадеды от седьмого колена указаны. Со званиями и титулами, с датами рождения и щенения. А у Тихона — никого, как у дворняги.

Дед поил его молоком, кормил супом и кашей. Разговаривал со щенком, как с другом, доверяя ему, единственному во всем свете, свои тайны, начиная с самого детства. Знал, не выдаст и не проболтается никому.

Чусик рос быстро. Дед назвал его так, чтобы кличка собаки не походила на имя человечье. И в то же время чтобы щенок быстро усвоил ее, запомнил и откликался. С этим проблем не возникло. Чус рос и в длину и в ширину. Его забавная, морщинистая морда становилась похожей на лицо Тихона. Курносый нос и морда, словно ею щенка все время в угол тыкали, вызывала сначала смех, а потом и настоящий ужас..

Боксер — так называлась эта порода, перенял у хозяина не только внешнее сходство, а и характер. Наслушавшись от деда всяких историй, он любил посидеть с ним во дворе под кустом сирени и наблюдал за всеми прохожими. Особый интерес у него вызывали особи женского пола. В них он разбирался не хуже Тихона. Никогда не наблюдал за старухами, плетущимися мимо забора. Лишь иногда, заметив задумавшуюся, озабоченную бабку, выскочит из-под куста и, став лапами на забор, как рявкнет… Старухи, от неожиданности роняя сумки и кошелки, приседали, падали, случалось, мочились. И начинали орать на Чуса, ругать его громко, истошно, грозили псу судом и милицией. Чус слушал. Из всех человечьих слов он выговаривал лишь несколько, каким научил хозяин, но понимал — каждое. Чус был обидчивым, злопамятным и мстительным псом. Потому не прощал оскорблений в адрес хозяина или в свой. И глядя в глаза обидчице, выговаривал самое первое, излюбленное:

— Гов-но!

Бабки, услышав такое, немели. Потом, оглядевшись по сторонам, не слышал, ли кто из соседей собачью брань, поднимали крик на всю улицу. Срамили пса и Тихона заодно. Грозились пожаловаться властям. На что ни человек, ни пес не реагировали. Знали, нынче не до псов, с людьми не могут разобраться…

Другое дело, когда мимо дома шла бабенка лет тридцати пяти — сорока. Вся из себя — сдобная, нарядная, веселая. Чус, не теряя времени, летел к забору и, становясь во весь рост, смотрел в глаза бабе, поскуливал нежно, зовуще, облизывался. И когда женщина, заметив Чусика, приостанавливалась, то говорила ему ласково:

— Ну, что тебе, мой милый? Скушно, есть хочешь? А у меня с собою, как на грех, ничего нет!

— Да он не просит жрать! Он в гости зовет! — смеялся дед Тихон. И баба, оглядев старика, тут же уходила.

— Опять мимо! Снова не наша! Староват я для нее! И ты тут не подможешь. Придется нам и нынче самим суп варить и прибирать в избе. Но, ништяк, наше от нас не усклизнет! — смеялся Тихон и уводил за собой в дом Чуса. — Знаешь, видывал я баб на своем веку! Две законные были. А уж полюбовниц — не счесть. И у тебя они будут. Погоди! Придет твой час. Вскружит голову какая-то, — утешал пса. — Сама за тобой побегит на край света! Так всегда бывает, покуда молоды. В стари никто никому не нужон. Вот и мне, не баба требуется — хозяйка. Ан не зазвать, не затащить. — Ушло мое время. А бывало, стоило моргнуть. С одного взгляда, как пчелы к меду, липли. Теперь вот — никого! Троих детей имею. А где оне ныне? Разметало всех по свету — не собрать под крыло. Да и что я им? Сами взросли. Свои беды одолели. Мне уж не подмочь. Хочь бы навестили нас! — скулит в осиротевшие углы. Так надоело одиночество.

— Дед Тихон! Ты дома? Это я! Дарья! Котлет тебе принесла да молока! Завтра Ульяна баню топить станет. Пойдешь париться?

— Конечно, Дашутка!

— Так я зайду за тобой!