Прохоровское побоище. Штрафбат против эсэсовцев,

22
18
20
22
24
26
28
30

Это было долгое рукопожатие, они посмотрели друг на друга, Блондин кивнул:

— Да, Эрнст. Поправляйся. Еще увидимся.

— Да, — процедил он сквозь сжатые зубы. — Когда-нибудь где-нибудь. Самое позднее — после войны в Мюнхене.

Дори натянул на глаза очки, пожелал всем доброго утра и медленно тронулся. Последнее, что видел Блондин, — это был мюнхенец с непокрытой головой, махавший стальным шлемом.

Их осталось только двое. Двое из двенадцати. И всего за одиннадцать дней. Если причислить пополнение — Пимпфа и Шалопая, которые все еще оставались в отделении, это выглядело несколько лучше.

Ханс теперь командир взвода. Но как командиру командовать ему в общем-то некем. Он почти не говорит. И говорить ему нечего. Впрочем, он придерживается мнения, что битва под Курском провалилась. А Блондин подтягивает губу к носу и не находит ничего, что свидетельствовало бы против этого.

Пимпф принял пулемет Пауля, а Шалопай, чертыхаясь, стал таскать за ним ящики с лентами.

Дори остался Дори. После того как его друг техник пропал, он, кажется, почувствовал бо́льшую связь с отделением. Точнее это знал бы только шпис, но он лежал в изрешеченном «Штейр-кюбельвагене», на котором хотел подвезти на передовую продовольствие и боеприпасы. Шпис больше не знает ничего.

День последний

15 июля 1943 года

Монотонно сыплет дождь. Солдаты сидят в своих окопах, натянув над головами пристегнутые одна к одной плащ-палатки, и смотрят усталыми сонными глазами на ненастный день.

Невысокие деревья со свисающими ветвями стоят, словно темная стена неизъяснимой печали. Чавкающая раскисшая глина, холодная сырая трава, пласты грязи и этот моросящий дождь пробирают до костей.

Блондин присел на поваленное дерево. По овражку тонкой серо-коричневой струйкой текла вода. Он смотрел через узкий разрез своей плащ-палатки на противоположный склон, по которому непрестанно вниз стекали ручейки, бороздящие пашню. Грязная вода журчала в глубоких промоинах овражка, стекая вниз, и на короткое время собиралась у его ног.

Пара сапог прочавкала мимо. Это, должно быть, Ханс.

Дождь вызывал мрачные мысли. Ручьи смывали их, уносили с собой и топили. Не думать, не чувствовать, не делать — ничего.

Через два часа они пошли в атаку.

* * *

«Мои дорогие!» — не так-то просто писать одной рукой. Бумага то и дело соскальзывает. Буквы выглядят словно пьяные.

Медсестра секунду наблюдала за усилиями Блондина, покачала головой, вышла из зала и через пару минут вернулась с красной резинкой для консервных крышек. Она прижала ею лист бумаги к подложке и ободряюще улыбнулась ему. Он поблагодарил, взял свой карандаш, притянул к носу верхнюю губу и продолжил писать:

«Лежу в госпитале и чувствую себя по-свински отлично. — Он зачеркнул „по-свински“. — Рука уже почти не болит. Только по ночам ее прихватывает, как будто скребут и царапают тысячи чертей. Особенно ноют и горят пальцы. А когда я хочу их почесать, то замечаю, что чесать уже нечего. Это странно. Руки уже нет, а она как будто все равно здесь. Я могу двигаться, хотя все при мне и передвигаться никуда не надо. Нога уже в порядке, только крестец иногда сходит с ума, колет и тянет, как будто я поднял большую тяжесть. В любом случае, худшее уже позади, и я рад переводу в госпиталь на территории рейха».

Он критически рассмотрел написанное и довольно улыбнулся.