По целым часам просиживали влюбленные в этом таинственном приюте любви, в который спущенные жалюзи пропускали нерешительный полусвет, напоминавший первые осенние сумерки. Эдмон не хотел, чтоб чужая рука касалась даже платья Елены.
— Пока я жив, — говорил он, — никто, даже горничная, тебя не коснется. Это не ревность, а эгоизм. Мне кажется, от каждого прикосновения грубой руки улетучится одна из тонких частиц благоуханной твоей красоты.
Выезжая с нею, он сам выносил ее до кареты, чтобы ее нога не касалась земли, закрывал ее, закутывал, чтобы посторонние взоры не могли видеть ее красоту, которою один он считал себя вправе наслаждаться, в карете он ее усаживал, как ребенка.
«В поле!» — отвечали они на вопрос кучера, куда ехать.
Эта прогулка устраивалась обыкновенно по вечерам, и до двух часов ночи они там оставались в страстном самозабвении.
«Спой что-нибудь», — говорил ей иногда Эдмон, и окончание ее песни сопровождалось всегда нескончаемым поцелуем.
Воротившись домой, Эдмон сам переодевал Елену. Однажды вечером во время сна, он вышел незаметно из дома, пошел к цветочнице, купил все розы, сколько их было в ее магазине, и, возвратившись домой, убрал ими постель Елены.
Она проснулась вся в цветах.
Он не знал, что придумать, чем выразить, определить ей всю силу любви своей.
Он устроил ей жизнь султанши в гареме и как двадцать рабынь служил ей. Во время ее сна он по целым часам смотрел на нее и думал:
«Это все мое! Вся моя красота, все счастье!.. Эти белые, упругие груди, тихо подымающиеся, как листва, колеблемая предрассветным зефиром, эти плечи, белые и округленные, как у Венеры Милосской, эти глаза, сомкнутые дремотой, которые, едва открывшись, будут уже искать меня, эти губы полураскрытые, как прозрачная сокровищница, в которой едва виднеются заключенные в ней дивные перлы, эти кудри, распущенные, как черные волны, — мои, это все мое! Кроме меня, никто не говорил этой неотразимо прекрасной женщине то, что позволено говорить мне. Сердце ее знает только одно мужское имя — мое! Она мною живет, и я живу ею, ею одною. Может ли быть блаженство выше, счастье полнее, очарование действительнее!..»
Иногда Эдмон, всегда увлекавшийся своими мыслями, прибавлял:
«Только вспомню, что настанет день и я должен буду проститься с этим счастьем!.. Что тогда с нею будет? Останется ли она верна моей памяти, или потребность любви, которую я с такой безрассудною жадностью развиваю в ней, заставит ее забыть меня… для другого?.. Страшная мысль! Другой будет обладать ею, так же как теперь обладаю я… другой… Она ему будет шептать те же слова… как я теперь, он тогда будет наслаждаться всем блеском ее красоты… Пробуждаясь, глаза Елены будут искать другое лицо — не мое… руки ее будут сжимать не мою руку, а я, бледный и недвижимый, буду гнить в сырой земле, забытый… ею, забытый! Имя мое только долг ей напомнит; придет, когда нечего делать, бросит цветок на мою опустелую могилу… Это невозможно, и притом это так вероятно! Сердце наше так устроено: старается забыть то, воспоминание о чем может разбудить горе. И это по прошествии трех, может быть, даже двух лет!.. Как две минуты, промелькнут эти два года!
Зачем, сделав это страшное открытие, не бежал я от нее, зажмурив глаза? Зачем стремился к блаженству, которого до конца не могу исчерпать? Зачем осудил себя умирать с бессильными слезами и проклятием? Где найти человека, который дал бы мне жизнь, дал бы мне свою молодую, здоровую кровь?.. Столько людей тяготят землю напрасно!..»
Увлеченный тяжелыми думами, Эдмон ударял себя в грудь; Елена просыпалась…
— Повтори, что ты меня любишь, скажи мне, — говорил он.
Молодая женщина прижимала его к своей груди, ласкала его, и сила любви укрощала волнения, вызванные любовью.
Елена была беспредельно счастлива. Выйдя замуж, она почувствовала себя в новой сфере, и как ей было там легко и привольно! Страстная любовь мужа открыла ей новую жизнь и в ее душе вызвала юные, нетронутые силы.
Нравственно она была в положении человека, в первый раз посетившего восточные бани: ему так легко в этой возвышенной температуре, проникнутой благовонными куреньями, и так отрадно нежат его слух тихие, издалека несущиеся мелодические звуки. Будто легкое облако несло Елену навстречу всем упоениям жизни.
Кругом нее все улыбалось, сияло, цвело. Как белая лебедь, плыла она между двумя лазурями; на возникавшие иногда в ее душе опасения отец отвечал ей обыкновенно: