Вепрь

22
18
20
22
24
26
28
30

Пустыри

Сухие дрова постреливали в разожженной печи. Пробирки с эликсиром Белявского уже отстрелялись. Папки, оттого что я поленился их развязать, горели хуже. Пришлось их обдать самогоном двойной выделки. "НЗ" Обрубкова, или, по-свойски, "нержавеющий запас" в надраенной фляге литров на пять, я стащил из сундука Гаврилы Степановича, так и оставленного распахнутым после досмотра, учиненного уже в отсутствие хозяина. Академических трудов у егеря не нашли, а сундук закрыть позабыли. И погреб, что типично, не закрыли. Там тоже, надо понимать, трудов не нашли. Все это как бы говорило: "Мы еще не закончили. Мы отлучились, но вернемся и продолжим".

Самогон для "НЗ" Гаврила Степанович настоял на мандариновых корках, а сивушные масла абсорбировал посредством древесного угля. Пился самогон легко и под луковицу, и под карамельные подушечки. Расположившись в шезлонге у печи, я выпил под то и под другое. Минут пятнадцать или около того я тренировал Банзая прыгать через кочергу.

— Нет, ты не Брумель, ты — другой. — Разочарованный в нем как в прыгуне, я бросил кочергу на жестяной поддон, усыпанный пеплом.

Кочерга звякнула, и Банзай тут же без разбега взял метровую высоту. Приз, тонкую дольку сала, вытянутую из блюдечка, Банзай истратил прямо на столе. Еще две дольки он сбросил Хасану, который вел за нами наблюдение, сидя на веревочном кругу, точно дрессированный тигр на тумбе. Взаимовыручка. Чувство локтя. Так мы и жили.

"А все же боязно человеку, — рассуждал я над мучениями картонной папки Белявского, корчившейся в пламени. — Боязно ему на Страшном суде представиться не в чем его мать родила, а в том, что он сам на себя впоследствии напялил. Не получи академик смертельных ран, черта лысого он сознался бы, где сыворотка. Так и расстались бы мы в уверенности, что эксперимент прошел безуспешно. А Пороз, получив желанный эликсир, рос бы, наливался бы соком и готовился бы унаследовать империю".

Легкий, но какой-то устойчивый запах гадости из лопнувших ампул еще витал в воздухе. Что она представляла собой? Не знаю. Возможно, растительный наркотик, рецепт которого Белявский, скитаясь по тайге, выпытал у шаманов и которым они пользовались, готовя свое немытое тело к путешествию в страну мертвых. Возможно, мощное психотропное средство, угнетающее в нейронах "биомашины" ее собственное эго и внедряющее осознание новой личности. Так или иначе, "ультима рацио" Белявского, его последний довод, испарился.

— Противоядие, — объяснил я Хасану, прикладываясь к жестяной кружке. — Дезинфекция.

Дверь в прихожей громко хлопнула, и дом сразу наполнился голосами. Голоса вломились в кухню.

— Здорово, земляк! — пробасил позади меня смутно знакомый голос. — Хорош дурью маяться!

— Это он меня довез. — Следующий голос мог принадлежать только Гавриле Степановичу.

Я обернулся. Продуктовый извозчик Виктор в неизменном своем шерстяном топорике, сбившемся на затылок, поддерживал егеря. Но шатало обоих.

— Кто б сомневался, — промямлил я, не вставая с шезлонга.

Вот и еще одна война закончилась миром.

— Степаныч ко мне вчера с электрички заехал! — Виктор помог Обрубкову стащить сапоги. Хасан сразу взял их под охрану. — А у меня бюллетень! Посидели! Он-то меня и вылечил! Вот справка, убедись! — Виктор бросил мне на колени бумажку.

Это была даже не справка, а копия анкеты, заполненной по-немецки. На шапке анкеты темнела кокарда с хищной птицей, сжимавшей в когтях диск со свастикой. В левом нижнем углу, схваченная молниеносной гестаповской печатью, была фотография хмурого мужчины.

Я понял, что Гаврила Степанович, будучи в Москве, воспользовался связями и добыл из спецархива документальное подтверждение сотрудничества Витиного папаши с тайной полицией рейха.

— Полюбуйся! — Шофер ткнул пальцем в фотографию. — Предок мой, иуда! Если б Степаныч не приморил его тогда, меня бы даже в пионеры не взяли! А так я — сын героя! И от голода не подох с младшей сестренкой на государственную пенсию! И квартира в райцентре отдельная! И все ты, Степаныч!

Виктор, повалившись в ноги Обрубкову, припал губами к подолу его тулупа, словно к знамени полка.

"Любит здешняя публика на коленях ползать, — пришла мне в голову злая мысль. — Безусловный рефлекс. Со времен крепостного права укрепился".