Вепрь

22
18
20
22
24
26
28
30

— И Обрубков тоже?

— Что — Обрубков? — Дед сразу насторожился. Обрубков был единственным, кого он случайно или нарочно пропустил в своем выступлении. Обрубкова и еще Паскевича.

— У него как раз левой руки недостает, — заметил я. — Стало быть, тоже раскулачивал, да не хватило ему вашей сноровки. Вот и пострадал за голь перекатную, верно?

— Не верно! — Сорокин затолкал в беззубую пасть щепоть соленой капусты. — И Матвей Ребров — тот еще жук. Но — тайный. В носках у него облигации зашиты. Дуське вообще надо с конфискацией давать.

— Ну, а вепрь? — Я попытался зайти с другой стороны. — Он что, в самом деле неуязвим?

— Марксизм отрицает, — поморщился мой собеседник. — Неуязвимых у нас нет. Возьми того же Павлуху. С детства меня шпынял. Кому на брата пожалуешься? Ну и… А когда я женился, он сразу клинья к моей покойнице подбил. И вплоть до мобилизации. Но на фронте я волевую школу с отличием окончил.

Все, что происходило со мной и вокруг меня и Пустырях, казалось мне чудовищным абсурдом. Вообще — зачем надо было убивать Никешу? Из чувства мести? Глупо. Для Алексея Петровича — глупо. Сумасшествие, допустим, не лечится, но и спрос с дурачка иной, нежели чем со злодея. А татарина зачем? "Нет, здесь весомее причина", — предаваясь размышлениям, я почти уже не вникал в болтовню Сорокина, когда слух мой выхватил знакомую фамилию Унгерн.

— …И тут на передовой этот бес Унгерн со своими айсарами объявился. Аккурат у нас в сотне митинг шел. Да у нас ли одних?! Весь фронт митинговал! А тут он: "Кто сказал — повернуть штыки?!" Не успели дернуться, как в груди Шаповалова, рабочего из солдат и комиссара нашего, штык его собственной "моськи" торчит, а мы все под арестом. Еще в шестнадцатом было. Унгерн тоже неуязвимым считался. Погодя всю Монголию на колени поставил. До того как реввоенсовет к нашему доктору Обрубкова послал. А и то сказать: хочешь к своим? Докажи революции, что достоин.

— Какому доктору? — Прикусить бы мне язык, да все мы задней датой умны.

— Но Тимоха Ребров, конечно, хват! — Сорокин мигом перевел стрелки на местное время. — Брательника в погребе запер! У Гаврилы-то погреб с отоплением, как немецкий блиндаж, а Семен чуть в эскимоса на палочке не превратился!

Сорокин фальшиво хихикнул. Глаза его бегали. Оба мы понимали, что он сболтнул что-то лишнее, и я попытался его дожать.

— Ну, хорошо, — молвил я с напускным равнодушием. — И где же потом Белявский осел? Ужели в Пустыри его рабоче-крестьянская власть отпустила?

Долгожитель, задев локтем пустой стакан, расстроился окончательно. Сбор осколков сопровождали его причитания:

— Старый ты пень! Жена тебе — стакан с подстаканником, а ты, враг, что выкинул?! Жестяную тебе кружку на Первомай! И то много!

Взлохмаченная его седая голова вдруг перестала трястись. Сорокин застыл, словно каменный лев над Мойкой. Он думал. Я ждал.

— Сейчас покажу! — Очнувшись, он довольно резво метнулся к рассохшейся тумбочке армейского образца и предъявил мне подстаканник.

Мельхиоровый подстаканник фабричного производства с чеканным профилем Ленина-Сталина потемнел, наверное, вместе с будущим, каковое сулили его персонажи доверчивому народу.

— Могу Паскевичу про ветеринара вообще не говорить. — Изучив подстаканник, я вернул его хозяину. — А могу на тебя сослаться, дед. Что выбираешь?

— Христом Богом! — Сорокин чуть не заплакал. — Сергей! Христом Богом!

— Марксизм отрицает. — Я направился к выходу и спросил, уже не оборачиваясь: — Так вернулся помещик в Пустыри?