Вепрь

22
18
20
22
24
26
28
30

Вепрь

Последнюю главу первой в своей литературной карьере повести я дописывал от руки, чтоб не беспокоить Настю трескотней старой машинки. На роман меня так и не хватило. На роман я терпения не занял. Магический бубен, похожий на безобидные пяльцы с незаконченным шитьем, я устроил напротив, для устойчивости придвинув к нему пепельницу. Все еще туго натянутая темная кожа ударного инструмента была исцарапана и потерта на сгибах. Латка в форме примитивного кабанчика давно выцвела и напоминала наскальный рисунок. Я читал, что первобытные егеря воспринимали животное как человека другого племени. Охота для них была продолжением войны, в которой побеждал сильнейший, а поверженный отправлялся на кухню. Так что все они по сути оставались каннибалами, по крайней мере, до той поры, пока не осознали свою исключительность и не перестали отождествлять себя с окружающей фауной. А Никеша так и не осознал: "Комар, дядя Гаврила, другой человек, и оса — другой человек". Может, он был каким-нибудь очередным воплощением Будды, возродившимся среди дремучих подмосковных лесов и крестьян? Почему бы и нет? Обрубков говорит, что питался Никеша исключительно щавелем, орехами, овощами и семечками. Да еще сладкую сахарную воду любил. До шести ложек сахара в стакане размешивал. Глупо. Глупо и нелогично с моей стороны было предположить, что Никеша имел хоть какое-то отношение к детоубийству. Теперь мне казалось, что слабоумный этот парень стоял на куда более высокой ступени развития, нежели я со всеми своими амбициями студента-недоучки. И Настя это, конечно, осознавала.

Уже на следующий день после известия о Никешиной смерти у Насти взлетела температура. Трое суток она металась в жару, и мы с Обрубковым, сменяя друг друга, дежурили у ее постели. Обрубков кипятил молоко с медом и поил Анастасию Андреевну, с учетом ее бессознательного состояния, почти насильно. Мне же досталось периодически менять на ее лбу холодные полотенца да переодевать мою любимую в сухие сорочки. Иногда она бредила — металась по кровати в поисках выхода из склепа или поочередно спасала то Никешу, то отца своего, а то и меня от клыков свирепого хищника. Мне было приятно оказаться в этом списке. Время от времени Настя проваливалась в забытье, тяжелое и бессодержательное, как набитый литерами ящик типографского наборщика.

В часы затишья, сидя за ломберным столиком, я истощал свою шариковую ручку:

"Генеральный Вепрь Советского Союза и четырежды его герой умирал в агонии. Всеми покинутый, в кабинете, обитом дубовыми панелями и обставленном царской мебелью, он вздрагивал на необъятном диване, и сухой его пятачок втягивал затхлый воздух давно не проветриваемого помещения. Любимый референт оставил Вепря. Оставил загибаться в смраде собственных испражнений. Вепрь не мог уже ходить. Разве что под себя. Его маленькие покрасневшие глазки неотрывно смотрели на сафьяновый с позолотой корешок заключительного тома собственных мемуаров, потеснившего все прочие тома на книжной полке, вздымавшейся под самый потолок у противоположной стены. Том пот был отпечатан в единственном экземпляре к юбилею Вепря. Тогда он еще мог диктовать. Более дешевые образцы, изданные гигантским тиражом, штудировала вся многомиллионная армия студентов и школьников, партийных и беспартийных, ученых и неученых. Президент враждебной державы тоже ознакомился с экземпляром. Где они теперь все, страницы нетленных воспоминаний о том, как Вепрь почти в одиночку вспахал своими клыками целинные земли? В жопе. Или уже в корзине для использованной бумаги. Кто-то ими еще подтирается, а кто-то уже…" Прервав полет своей творческой фантазии, я задумался. Сцена смерти всесильного тирана, покинутого теми, кто еще недавно почитал за счастье мыть его копыта — или ноги? какая разница?! — была описана и более талантливыми перьями. Маркесом тем же. Стоит ли бумагу марать?

— Сережа! Уходи, Сережа! — Настя сбросила одеяло на пол, и ее стало колотить. — Он плиту опустит, Сережа!

— Я здесь, дорогая. Я ушел. — Накрыв Настю упавшим одеялом, я прижался губами к ее мокрой щеке.

Кто бы ни был этот вепрь, он был виновен во всех наших страданиях. Виновен прямо и косвенно. И по большому счету. Счет перевалил уже за полсотни душ, если верить автору "Созидателя".

Я облачился в бордовый свитер, подаренный Ольгой Петровной, взял бубен, выключил ночник и пошел на кухню. Надел тулуп, снял с крюка Настину "вертикалку", повесил на плечо патронташ с латунными шляпками в кожаных гнездах. Обулся в серые, как жизнь каторжанина, валенки с калошами и погладил по спине дремавшего на своей подстилке Банзая.

Гаврила Степанович застал меня за хищением трофейного оружия, но мне было наплевать. Я особенно и не таился. Обнажив самурайский клинок, я тронул пальцем остро отточенное лезвие.

— Харакири хочешь сделать? — Не дождавшись ответа, егерь привстал на раскладушке, и я отпрянул.

— В сторону, полковник! — Меня душила ярость. Обрубков зевнул и, заскрипев пружинами, повернулся на бок.

— Нож возьми, — пробормотал он. — Я мечом капусту рублю. Шесть бочек засолил. До весны хватит.

Я и сам поначалу собрался обойтись ножом, но на подоконнике, где клинок обычно лежал под сенью столетника, доживавшего отмеренный век в треснувшем горшке, его не оказалось. Не оказалось его и в ящике обеденного стола. Так что пришлось мне потревожить чуткий сон Гаврилы Степановича. Я тихо вернулся на кухню, опоясался поверх тулупа офицерским ремнем и заткнул за него меч в ножнах. "Перекреститься, что ли?" — подумал я, мрачно озираясь. Перекреститься было не на что. Образа остались в углу гостиной. "За что угодников православных в угол ставят? Они-то чем не угодили?" Я перекрестился на чугунок и вышел во двор. Мне хотелось до рассвета поспеть на срединную пышку. В сарае тоскливо завыл Хасан. Как я уже ранее заметил, приметы в Пустырях большим разнообразием не отличались.

Сунув бубен за пазуху, я закурил и побрел на ратный подвиг. Отчего я был уверен, что этим утром все решится, — не знаю. Вепрь, гулявший сам по себе, мог вообще находиться в лесу по другую сторону Пустырей. Просто я так хотел. Просто история эта слишком затянулась. Я жаждал возмездия.

Все вышки, состоявшие у нас на обслуживании, были изготовлены по типовому образцу: четыре столба подпирали смотровую платформу, окруженную низкой оградой и накрытую шляпкой того фасона, какой носят обыкновенно "грибы" на детских площадках. Когда-то подобные вышки назывались дозорными. Потом их перевели в сторожевые. С похожих вышек немецкие пулеметчики расстреливали военнопленных, когда те бежали к своим, а русские автоматчики мочили врагов народа, когда те бежали от своих. И если в первом случае побег удавался, то военнопленных становилось чуть меньше, а врагов народа — чуть больше.

Я взобрался на смотровую площадку и осмотрел заснеженное болото в бинокль, также прихваченный из арсенала Гаврилы Степановича. Видимость была паршивая. Рассвет я таки обогнал. Отчетливо я видел только пустое деревянное корыто в двадцати шагах от моего укрытия. Но более ждать я не мог. Меня трясло, как припадочного. Сбросив варежки, я подышал на пальцы. Мертвая тишина окружала меня, но мертвая тишина меня совсем не устраивала. Только мертвый вепрь, и не меньше. Я ударил в бубен — сначала робко, затем сильнее. Его глубокий низкий звук прокатился над болотом. Он действительно — или так мне казалось? — превосходил силой звучания все подобные инструменты. "Сумасшествие, — подумал я, приплясывая. — Маразм. Последняя стадия адаптации. Осталось только песни запеть на поминках. Или записаться механиком-водителем в Кантемировскую дивизию. Что-то мы Прагу давно не утюжили".

— Но если к нам нагрянет враг матерый, — запел я тенором, — он будет бит повсюду и везде!

Голос у меня красивый. В школе по пению была твердая пятерка. Бубен в моих руках гудел, не умолкая.

И тут он показался на дальнем краю болота.