Вепрь

22
18
20
22
24
26
28
30

— Теперь все ясно. — По выражению моего лица Гавриле Степановичу не составило труда догадаться, что завтра я поеду покупать китайский словарь.

— Позаимствовать труп, чтобы вернуть душу, — продолжил он снисходительно. — Стратагема номер четырнадцать.

— Чей труп? — я настроился выяснить все до конца.

— Стратагема наведения паутины. — Подложив под спину подушку, Обрубков прислонился к стене и начал перечислять: — Поставив новую цель, возродить к жизни нечто, принадлежащее прошлому. Использовать в современной идеологической борьбе старые идеи, традиции, обычаи, литературные произведения и тому подобное. Придавать чему-либо в действительности новому ореол старины. Притаивать чужое добро, чтобы на нем основать свое могущество. Идти по трупам. Короче, стратагема возрождающегося феникса.

— А чужое зло? — спросил я, выслушав полную расшифровку фразы.

— Что? — теперь Гаврила Степанович глянул на меня с недоумением.

— Присваивать чужое зло в этой стратагеме, или как там она называется, не предусмотрено?

По обстоятельствам. — Обрубков вернул и шкатулку лупу и погасил ночник.

— Это все? — Я еще продолжал сидеть.

— Думай. — Гаврила Степанович, более не расположенный к разговору, заскрипел пружинами.

Прихватив бубен, я отправился думать. В качестве подспорья я использовал все те же домашние мифы семьи Белявских. Со всеми удобствами я устроился у печки в старом полосатом шезлонге и еще раз перечитал "Созидателя". За шезлонгом и рукописью мне вновь пришлось наведаться в гостиную.

"Допустим, крепостной шаман родом из какой-нибудь Маньчжурии знал китайскую грамоту. Допустим, он использовал стратагему, известную, может быть, еще со времен эпохи Чжоу, как заклинание или просто как эпиграф к своему рукотворному шедевру. Если расценивать ее в качестве заклинания, то ключом к разгадке вполне могла служить идея "возрождающегося феникса". То есть вепрь, уничтоженный мною согласно правилам средневековой инквизиции, способен восстать из пепла и продолжить свое хождение по трупам. Это — с точки зрения Сакана, но не моей. Череп вепря, засыпанный в могиле Никеши, не мог сам собой вернуться в лес и собрать из кремированных останков, развеянных по ветру, свою тушу. Однако Сакан, бесспорно, был незаурядной личностью, если ту же стратагему воспринимать как предсказание общего порядка. Эдакий азиатский Нострадамус. Начиная с семнадцатого года, "присвоение чужого добра" состоялось-таки в масштабах одной отдельно взятой страны. Опять же, если представить языковеда Сталина как аллегорию кабана-убийцы, то предсказание кузнеца ударно перевыполнило все нормы", — таков был ход моих мыслей, пока я не вернулся ко второму толкованию стратагемы, отметенному изначально как наименее относящемуся к делу.

Зачем-то Гаврила Степанович разложил мне все по пунктам. Но зачем? При чем тут "использование традиций, обычаев" и тем паче "литературных произведений в современной идеологической борьбе"? А ведь как раз подобное "литературное произведение" лежало у меня на коленях. "Постой-ка!" — я лихорадочно перелистал рукопись и отыскал абзац, смутивший меня еще в самое первое прочтение "Созидателя".

"Реляции мои волостному начальству ничего, кроме издевательской отписки, не вызвали. Вахмистр жандармерии Бахтин только прислал…"

Я захлопнул "Созидателя" и минут пять тупо смотрел на огонь сквозь неплотно прикрытую чугунную дверцу печки. Затем я оставил в шезлонге манускрипт и, крадучись, проник в покои Обрубкова. Там я замялся, не зная, как действовать далее.

— Зажги, — посоветовал мне из темноты Гаврила Степанович. — На верхней полке собрание. Табурет подставь.

Так я и поступил. Вытащив из ряда искомый том "Большой Советской Энциклопедии", я погасил электричество и молча удалился. Уже сидя в шезлонге, я сдул пыль с увесистой книги и, отыскав нужную статью, прочел ее самым внимательным образом. В результате своих исследований я почти уже не сомневался и лишь хотел получить фактическое подтверждение. Я его получил. Первые жандармские части русской армии были сформированы в 1815 году, после завершения освободительной миссии государя Александра Павловича. А "Созидатель" датировался 1813 годом. Даже если допустить, что его автор по рассеянности приписал батюшкиным воспоминаниям что-то от себя, он попросту не смог бы сочинить "жандармского вахмистра Бахтина". Следовательно, вся часть рукописи, касавшаяся Сакана и вепря-оборотня, была очевидной подделкой. То-то, что она другим почерком и другими чернилами дописывалась.

Последовательно я стал выстраивать свою версию "новейшей истории" села Пустыри и его обитателей. Тут же всплыли и выдержки из биографии барона Унгерна, изложенные мне долгожителем Сорокиным в недобрый час: "…всю Монголию на колени поставил. До того как реввоенсовет к нашему доктору Обрубкова послал". Итак, ветеринар и потомственный дворянин Михаил Андреевич, исполнявший, надо полагать, священный долг перед Отечеством в частях барона и разочарованный, надо полагать, в белом движении, помог юному чекисту Гавриле подобраться к Унгерну. А за это большевики пожаловали ему индульгенцию: разрешили вернуться до хаты. Но ветеринар, мужчина любопытный, сразу в Пустыри не рванул. Какое-то время он потусовался в тайге среди местных племен, изучая их нравы и обычаи, а подробнее — обряды шаманизма. Оттуда и бубен. Бубен, возможно, был конфискован силами представителей новой власти, сопровождавших ветеринара в экспедиции. Могла такое задание дать им партия? Могла. Особенно если Белявский, сделав ставку на победившую революцию, поделился с кем-то из образованных комиссаров результатами своих занятных медицинских исследований, суть которых мне совсем неясна. Зато она оказалась понятна, интересна и весьма перспективна для строителей бесклассового общества. Настолько, что за ветеринаром закрепили двух орлов — Паскевича и Обрубкова. Или одного орла Обрубкова. А орел Паскевич, занятый текучкой в виде карательных мер, присоединился к ним позже. Возможно, когда Белявский уже обосновался в Пустырях и его эксперименты дали практический результат. Скажем, операции на мозге. Тогда понятно, отчего молодой поросенок, отпущенный на волю или же совершивший дерзкий побег, вырос в такую умную свинью-убийцу. А когда его нападения на мирных колхозников молодой республики приобрели характер эпидемии местного значения, возникла необходимость внедрить в сознание окружающих жизнестойкую легенду. Еще мне было интересно до чрезвычайности — кто автор идеи? Чувствовалась отчего-то рука Паскевича. Если так, то литературный талант в нем заключался изрядный. Уж мне он точно мог дать фору.

Надо заметить, что мои тогдашние размышления, ошибочные в деталях, в целом оказались верны. Особенно то соображение, что у вепря-людоеда выработался условный рефлекс. Бубен шамана действовал на него как манок охотника на диких уток. Недаром Паскевич эдак ловко всучил мне его в подходящий момент. Он вполне резонно рассчитывал, что вепрь, и не таких растерзавший, попросту сметет с лица земли надоевшего, дотошного и уже лишнего в его последней игре профана-студента. Только Настина любовь, ее же упорство да промысел Божий дали мне шанс. "И я его использовал, честь мне и хвала" — на этой мажорной ноте, как вскоре оказалось, преждевременной, меня окончательно сморило.

Когда именно таинственный зоотехник перешел от опытов над животными к опытам над людьми, я понятия не имел, да и не мог его иметь, но сон мой был страшен. Мне снилась подземная засекреченная лаборатория — нечто вроде фашистского бункера, — по которой среди склепов разгуливал Паскевич в черном мундире с молниями на петлицах. "Это не Паскевич! — забубнил невесть откуда взявшийся Тимоха. — Это картошка! Ее чистить надо, а вы, городские, все со шкурками норовите!" Он принялся быстро чистить Паскевича. Чистил он его почему-то одежной щеткой и при этом норовил поцеловать в лоб. Но Паскевич проворно увертывался. Потом я видел Настю в акушерском кресле. Она рожала. Роды принимал ее страшный дед, которого мне никак не удавалось рассмотреть поближе. Я двигался к нему, а он — удалялся. Издалека он показал мне маленького черного кабана, выпачканного в крови и с пуповиной, волочащейся по полу. "Мальчик! — крикнул он мне. — Никешей назовем, как отца звали!"