Дети ночи

22
18
20
22
24
26
28
30

– Отлично, – сказал он наконец. – Я весь день буду искать это дурацкое сиденье. Считай, что оно у тебя есть, Кэт. Я тебя люблю. До завтра.

Он резко положил трубку, что всегда заставало Кейт врасплох. Внезапно наступившая после разговора тишина была невыносимой. Она в сотый раз мерила шагами комнату, проверяя багаж – все упаковано, кроме пижамы и туалетных принадлежностей, – в пятидесятый раз просмотрела бумаги в дорожной куртке типа «сафари в банановой республике»: паспорт, ее виза, виза Джошуа, документы на усыновление, заверенные министерством и американским посольством, сертификат о прививках, справка об инфекционных заболеваниях, письмо из канцелярии господина Станку с просьбой оказать помощь при лечении и аналогичное письмо от ведомства Кроули из американского посольства. Все на месте. Все проштамповано, утверждено, заверено и запечатано.

Но что-нибудь обязательно будет не так. Она точно знала. Любые шаги в подъезде или во дворе дома могли принадлежать какому-нибудь чиновнику с известием: Джошуа умер, после того как она оставила его мирно спящим в больничной кроватке. Или министерство отменило разрешение. Или…

Что-нибудь обязательно случится.

Кейт приняла предложение Лучана отвезти ее в аэропорт. У отца О’Рурка с утра были какие-то дела в Тырго-виште, городке в пятидесяти милях к северу от столицы, но он обещал, что подъедет к больнице к шести утра, когда она планировала забрать оттуда Джошуа. Все было продумано, обговорено, упаковано… Она даже заставила Лучана помочь ей разобраться с расписанием «Восточного экспресса» на Будапешт – на тот случай, если авиакомпании «Пан-Америкэн» и «Таром» вдруг перестанут обслуживать Бухарест… Но все же Кейт не оставляли мучительные сомнения: что-нибудь обязательно должно случиться.

В десять вечера она надела пижаму, почистила зубы, поставила будильник на 4:45 и забралась в постель, зная, что не уснет. Уставившись в потолок, она пыталась представить, как спит Джошуа – на спине или на животе?… Закреплена ли капельница, которая должна напоследок подкрепить его силы перед завтрашними испытаниями?…

Для Кейт началась долгая бессонная ночь ожидания.

Сны крови и железа

Я смотрел из этих окошек… этих маленьких окошек, через которые сейчас до меня доходит так мало света… Я стоял возле них, когда мне было три или четыре года, и смотрел, как из переполненной тюрьмы на Ратушной площади через улицу к месту казни в Ювелирной башне вели воров, разбойников, убийц и злостных неплательщиков. Я вспоминаю лица этих людей, этих обреченных: немытые, с покрасневшими глазами, изможденные, бородатые и грубые… Как только до них доходило, что жить им остается лишь несколько минут, что вот-вот на шею им набросят веревку и палач столкнет их с помоста, несчастные принимались отчаянно озираться вокруг. Я вспоминаю, как однажды видел трех женщин, которых содержали отдельно в тюрьме Ратушной башни, как свежим осенним утром их вывели оттуда в цепях, провели через площадь на улицу, потом вниз, по вымощенному булыжником холму, и они скрылись от моего любопытного взгляда. Но какие это были мгновения, секунды безыскусного зрелища, когда я стоял в комнате отца, которая одновременно служила и залом суда, и личными покоями… О, эти нескончаемые мгновения экстаза!

Женщины, как и мужчины, были одеты в грязные лохмотья. Я видел их груди под обрывками ветхой коричневой ткани. Тела их покрывала тюремная грязь и потеки крови – следы грубого обращения тюремщиков. Но груди их были белыми и беззащитными. Я видел, как мелькают грязные ноги и бледные бедра; я увидел темное пятно меж бедер, когда упала самая старая из них, раскинув ноги и заскользив по булыжникам, в то время как стражник тащил их, визжащих и вопящих, на длинной цепи. Но больше всего мне запомнились их глаза… такие же перепуганные, как и у заключенных-мужчин, раскрытые так широко, что белки, окружавшие темные радужки, делали их похожими на глаза кобылицы, которая понесла, почуяв запах свежей крови или присутствие жеребца.

Именно тогда я впервые ощутил возбуждение – нарастание нервной дрожи в груди при виде того, как осознание неизбежности смерти нисходит на этих мужчин и женщин, – возбуждение и пульсирующую чистоту этого чувства. Я вспоминаю, как перестали меня держать ослабевшие ноги и я упал на отцовское ложе возле этого самого окна. Сердце мое бешено колотилось, а образы этих напряженных, обреченных мужчин и женщин неизгладимо стояли у меня перед глазами даже после того, как от их криков осталось лишь эхо, а затем и оно растаяло в прохладном воздухе, проникающем в раскрытые окна отцовской комнаты.

Отец мой, Влад Дракула, приговорил этих людей к повешению. Точнее, утвердил приговор всего лишь кивком или движением руки. Именно отец создал, а теперь исполнял законы, обрекающие на смерть этих людей. Именно он навел на них ужас, призвав Смерть, пульсирующее биение которой ощущалось на площади внизу.

Я вспоминаю, как лежал на том ложе, чувствовал, как мое сердце медленно возвращается к нормальному состоянию, ощущал первую вспышку замешательства – следствие странного возбуждения… Я лежал в комнате и думал: «Когда-нибудь и я стану обладателем этой власти».

Именно в этой комнате я впервые пил из Чаши, когда мне исполнилось четыре года. Я отчетливо все помню. Матери не было. Той ночью присутствовал отец с пятью другими мужчинами, одетыми в церемониальные облачения драконистов – зелено-красные, с капюшонами, которых я до того ни разу не видел. Я вспоминаю яркий гобелен позади отцовского трона, вывешиваемый только на эту ночь: огромный дракон, свернувшийся в золотое чешуйчатое кольцо, разинул устрашающую пасть, расправил крылья с могучими лапами, оканчивающимися алчно скрюченными когтями. Я вспоминаю свет факелов и невнятно произносимые ритуальные формулы ордена Дракона. Вспоминаю, как подносили Чашу… вкус первой крови. Вспоминаю сны, посетившие меня той ночью.

Именно в этой комнате в 1436 году от Рождества Христова, когда мне было пять лет, я слышал, как отец объявил всему двору о намерении завладеть землями и титулом своего умершего единокровного брата Александра Алди и стать, таким образом, первым полновластным князем Валахии. Я вспоминаю стук подкованных копыт, разносящийся в зимнем воздухе, скрип кожи, смертоносное позвякивание железа о железо, когда той декабрьской ночью мимо наших окон проходила конница. Я вспоминаю, как любил великолепие столичного города Тырговиште… В памяти воскресает чувственное восприятие итальянских, венгерских, латинских слов, выученных там, и каждый новый звук, отдающийся во рту насыщенным вкусом крови. Я помню волнение, охватывавшее меня во время суховатых занятий по истории, которые вели боярин-наставник и старые монахи. Сколь скоротечным оказалось то чудесное время!

Мне было двенадцать лет, когда отец отдал меня и моего единокровного брата Раду в заложники турецкому султану Мураду. Возможно, когда мы ехали в Галлиполи на встречу с султаном, он не собирался так поступить. Однако, едва мы достигли городских ворот, отец был схвачен людьми султана и позже отец поклялся на Библии и Коране, что не будет противиться его воле, а в подтверждение этой клятвы нас оставили при дворе правителя. Раду было всего восемь лет, и я помню его слезы, когда нас в повозке под охраной отправили из Галлиполи в крепость Эгригоз, что в западной Анатолии, в провинции Караман.

Я не плакал.

Я вспоминаю, какой холодной была та зима, насколько непривычной казалась тамошняя пища, как слуги, следившие за нашими желаниями, еще и запирали двери в наши покои, едва только ранние сумерки опускались на этот город в горах. Я вспоминаю, как поражены были люди султана, когда им объяснили обряд Чаши, но они восприняли это как еще один варварский обычай, присущий христианству. А поскольку их тюрьмы были переполнены преступниками, рабами и военнопленными, ожидавшими смерти, отыскать жертвы оказалось делом нетрудным. Впоследствии нас перевезли в Токат, а еще позже – в Адрианополь, где мы жили и взрослели в обществе султана.

Мурад считался жестоким человеком, но все же он был менее жесток, чем наш отец и относился к нам в большей степени по-отечески. Помню, однажды он коснулся моей щеки, когда я, волнуясь, показывал ему, как летает и нападает сокол, которого я помогал дрессировать. Его неожиданное легкое прикосновение было довольно продолжительным.

К концу моего шестилетнего пребывания там я чаще стал думать на турецком, чем на родном языке, и даже теперь, когда силы мои угасают, а сознание мутится, мои полусонные мысли облечены в турецкие слова.