Хранитель детских и собачьих душ

22
18
20
22
24
26
28
30

Фонарь – гибкая кошка – старательно облизывал накрахмаленные лацканы, начищенные до блеска ботинки, как вор, гладил золотую цепочку, свисавшую из кармана франта, а то и обволакивал мягким золотистым туманцем прелестную ножку, робко тянущуюся со ступеньки фиакра.

– Понятия не имею, почему папаша Вильямс до сих пор не разорился! – лениво, углом рта, занятого трубкой, проговаривал де Линт. – Кажется, в окружении французских рестораторов англичанин должен чувствовать себя достаточно щекотливо.

– Тем более что ассортимент его блюд не балует особенным разнообразием, – услужливо поддакивал Бюфон.

– Вы забываете, милые, что сюда съезжаются не за вкусным, а за приятным! – возразил малыш Золя. – В Париже и окрестностях хватает заведений, потакающих самым привередливым вкусам, однако чтобы просто провести часок с такой тихой радостью! Заметьте, что здесь никто не суетится, никто не пытается навязать вам блюдо подороже – словом, никто не купечествует, будто дух наживы обходит это место стороной. Официанты вежливы и незаметны, а посетители – даже самые невежественные и громогласные – едва переступив этот порог, понижают голос на полтона! – это ли не волшебство, господа?

Четыре тонкие струйки дыма – от трубки и трех сигар, – не переплетаясь, устремлялись в фиолетовое небо. Иногда, если дул подходящий ветер, они оплетали шею фонаря, словно ленты серпантина.

– Я думаю о той разнице, – включался в разговор Анри, – что отличает так называемую благовоспитанную женщину от кокотки. Это со всей очевидностью подсказывает нам дружище фонарь. Присмотритесь! Женщина из приличного общества, сходя со ступенек кареты, непременно помедлит, прежде чем поставить ножку. Эта неуверенность – признак породы. Всеобщая же девица не опасается забрызгать обувь грязью, ее движения резки и уверенны.

– Дружище, – возражал де Линт, – ты склонен к обобщениям. Выводы твои – прости! – надуманная нелепость. Или добродетель не способна к решительным поступкам?

– Да, Анри, – подхватывал Эмиль, поворачиваясь всем телом к собеседнику, как паяц в кукольной комедии, – помнится, ты сам рассказывал о прекрасных смуглянках Мессины, что за плату ныряют в море с отвесной скалы.

– Тут другое, – спокойно возражал Мопассан, – риск оправдан, ведь это – единственный способ добыть пропитание для голодных детей. А фонарь выказывает нам откровенную наглость, развязность, вошедшую в привычку.

– Привычка? Там – привычка рисковать, здесь – привычка хищницы, но ведь все равно – привычка! – не уступал малыш Эмиль.

Мопассан выпускал протяжное кольцо дыма и молча наблюдал за тем, как оно, меняя на лету очертания, устремляется к черной древесной кроне. И каждая звезда, ютящаяся в кроне старого дерева, сияла горделиво, будто орден на генеральской шинели. Простуженный голосок настырного Золя стрекотал подобно цикаде, но ничто не могло нарушить теплого, тяжеловесного покоя, сотканного из солидной ночной глубины, из гордого великолепия тополя-исполина и дружеского света фонаря.

– Вернемся к нашим баранам? – предлагал наконец Бюфон.

Приятели неспешно поднимались и направлялись в ресторан.

Туда, где обитые дубом стены отражали блики огня, пылающего в камине, где свечи на столиках горели ровно, словно вбитые огненные гвозди, не колеблясь даже на сквозняке, туда, где на стене напротив входной двери висели огромные муляжи кроликов, и в их стеклянных глазах тоже плясал огонь, туда, где запах жаркого перекрывали пряные травяные запахи, так что легко было представить, будто обедаешь на лугу, словно устроили пикник на природе, туда, где портрет высокой кареглазой женщины, «королевы Бесс», по утверждению ресторатора, был похож на жену самого хозяина, розовощекую, сдобную, всю в мелких кудряшках.

Итак, они заходят в «Три кролика…» и шествуют к своему столу – в глубине залы, у самого камина. Хилый Эмиль садится спиной к огню (малышом его кличут не столько за малый рост, сколько за милую привычку с патетическим видом вещать глупости), грузный де Линт не садится, а по-медвежьи, всей грудью валится на свою часть стола и тотчас цепко хватается за кружку. Бюфон сидит обычно, скрестив ноги, как нервный господин, ожидающий врача; его глаза, близорукие, но живые, перебегают с одного предмета на другой, нигде подолгу не задерживаясь. Это, пожалуй, похоже на «кошачьи глазки» – модные часы с маятником, в такт движению которого глаза на вырезанной из дерева кошачьей морде бегают туда– сюда, туда-сюда.

– А как, позвольте спросить, расположился г-н Мопассан? – С комфортом, друг мой, с комфортом.

Утром ему стало плохо. Неизвестно, что явилось причиной – несвежая или слишком жирная пища, или приступ давления – вставая с кровати, он ощутил жгучую боль, волной поднимающуюся из желудка к горлу. Упав в бессилии на перину, он перегнулся через край кровати и попытался подставить ночную вазу – но не успел.

Рвота расколола его пополам, заставила корчиться и изгибаться подобно выброшенному на берег морскому животному. Густой поток хлынул из глотки, из носа, кажется, даже из ушей, пятная великолепный ширазский ковер; при этом в вазу угодило лишь незначительное количество его извержений.

Он долго не мог успокоиться; даже после опустошения его корчило, выворачивало сухими судорогами.

Служанка, которую он отпустил на свадьбу сестры, не придет – во всем доме он один, больной, беспомощный.