Дикая яблоня

22
18
20
22
24
26
28
30

Он подмигнул нам и, дернув поводья, направил коня в сторону родника, напевая:

Я лег на дно Кособа И сбил пулей кого-то…

Отъехав, он что-то вспомнил, натянул поводья и повернул назад.

— Канат, иди-ка сюда! — услышал я его голос.

И побежал к нему во всю прыть, надеясь, что он и мне даст поездить на коне бригадира. Ажибек поджидал меня, а гнедой горячился, кружил на одном месте.

— Почему ты здесь? — спросил он, нахмурив брови.

— Потому что играю с ребятами, — ответил я, удивляясь его вопросу.

— Дабай беги домой. Черная бумага пришла на твоего отца. Ваш дом полон людей, а ты, панимайш, резвишься тут с ребятами, — сказал Ажибек, искажая русские слова «давай» и «понимаешь».

Все, что последовало затем, запомнилось мне как детали одной печальной живой картины. Вот я бегу по улице и что-то кричу. Вот плачу на груди у матери, которая лежит без чувств. Кто-то из женщин брызжет в мое лицо холодной водой, я вздрагиваю, точно от ударов тока, но не открываю глаз. Вокруг меня плач и причитания. Меня обнимают, гладят по голове и снова брызжут водой… Потом я каким-то образом очутился в своей комнате и уснул.

Проснулся я уже на другое утро, поднял голову и увидел, что дом по-прежнему полон людей. Они пили чай, а дастархан был завален разной снедью, принесенной со всех концов аула.

На блюдах лежали баурсаки — тонкие лепешки, испеченные в казане, талкан, замешанный на молоке, в глиняных чашках — иримшик. Но это я увидел потом, а вначале мне в глаза бросилось лицо бабушки, исцарапанное в кровь, отекшее, синее. Бабушка охала и с усилием глотала чай, пить который ее заставляли сидевшие рядом старухи. Матери за дастарханом не было, потом мой взгляд нашел ее совсем рядом. Она лежала на полу, возле моей кровати, с закрытыми глазами, и беззвучно шевелила высохшими, потрескавшимися за эти часы губами.

Возле нее тоже сидели женщины, ее сверстницы. Одна из них упрашивала мать:

— Багилаш, милая, подними голову. Нельзя же так всю ночь, — и пыталась подсунуть подушку.

На этот раз на меня никто не обратил внимания. Я соскользнул с кровати и вышел из дома.

На улице уже стояло позднее утро, было тепло, как и все эти дни. Перед нашим домом кипели три самовара, пылал врытый в землю очаг, на котором в казане варилось мясо. На стене сарая сушилась шкура серого козла, его берегли к возвращению отца, ухаживали за ним отдельно, всей семьей, кормили самой сочной травой с лучших участков горного луга. Но вот пришлось его зарезать совсем по другому, безрадостному поводу.

Возле самоваров и очага суетились соседские женщины. Кто-то готовил чай, кто-то снимал с кипящего бульона пену или, сидя перед ручными жерновами, молол остатки нашей пшеницы, выгребая их из мешка.

И все же меня удивил человек, коловший дрова перед дверью сарая. По обычаю, это делал всегда самый близкий родственник пострадавшей семьи. И так было у всех. А у нас колол дрова Токтар — человек, совершенно не связанный с нами кровью. Не сват нам и не брат, как говорят русские.

Я хотел спросить у сестры Назиры, что это значит, поискал ее глазами. Она подходила к дому с ведрами воды. В лице ее не было ни кровинки, взгляд суров, губы крепко сжаты. Назира молча вылила воду в пустой самовар, разожгла его.

Я понял, что ей сейчас не до вопросов, сел на землю, привалившись спиной к углу дома, обнял коленки. И вдруг улицу и меня вместе с ней потряс плач, вырвавшийся из окон нашего дома. Я узнал голос бабушки. Она причитала, оплакивала своего сына.

Ушел мой жеребеночек за горы, Пояс ему был к лицу, Но что толку, что пояс к лицу, Жеребеночек мой уже не вернется…

Я представил своего отца, подпоясанного красивым военным ремнем. Лицо его было суровое, холодное. Он даже не взглянул, не обернулся на нас, плачущих, причитающих, зашагал в гору, спокойно, размеренно, как ходил за дровами, да только шел на этот раз так, чтобы уже никогда не вернуться. И вот отец, как и пела бабушка, перевалил за гору… Мне хотелось крикнуть: «Отец, куда ты уходишь? Зачем ты оставил нас?»

По моему лицу потекли горячие слезы. Мне и раньше приходилось плакать от обиды, а чаще хитря, чтобы разжалобить бабушку. Но до этого дня я не знал, как горячи настоящие слезы. Они жгли глаза и щеки. Я крепился, стараясь не зареветь в полный голос, стиснул зубы, спрятал в колени лицо. И тут на мое темя легла жесткая мужская ладонь. Я поднял голову и увидел Токтара, склонившегося надо мной: