Тяжелая, красная луна отбрасывала медные блики на сидевших. И теперь Элинор была действительно похожа на жрицу языческого бога.
— А ваш бог… Ошун… он не требует человеческих жертв? — спросил Петр и тут же спохватился: не обидится ли Элинор?
Но Элинор не обиделась.
— Ошун — бог добра, — ответила она тихим глубоким голосом. Потом добавила: — Он бог плодородия, бог материнства.
Она вздохнула и замолчала.
Роберт долил себе коньяка, молча протянул бутылку Петру.
— Ты много пьешь, Боб!
Элинор даже не повернула головы, сказав это.
— И что? — с вызовом ответил австралиец.
— Ничего. Но поверь мне — это не всегда помогает.
— Мне — всегда.
Он залпом выпил коньяк, налил еще. Глаза его блестели. Казалось, он забыл о присутствии Петра.
— Не надо, — тихо попросила его Элинор. — Слышишь, Боб? Я прошу тебя!
Но австралиец ее не слышал. Он заговорил хриплым, тяжелым голосом с усилием выжимая из горла каждое слово. Он словно продолжал какой-то давний и незаконченный спор.
— Добро? Ты все время твердишь о добре и зле! А что ты знаешь об этом?
— Я знаю, Боб.
Голос Элинор был тихим, но твердым.
И Петр понял: они продолжали давно начатый разговор.
— Ты говоришь о фашизме? О Вене? О трудовых лагерях? Или о том, что мы видели здесь? Банда на банду с мачете и велосипедными цепями? Но сколько можно убить мачете? Одного, двоих, троих? Разве это зло? Это зло эпохи человеческого детства. А ты видела, что делает напалм? А джентльмены в белых халатах, которые готовят в своих лабораториях в стерильной чистоте нечто такое, что…
Ненависть душила его.