Крыша мира

22
18
20
22
24
26
28
30

— А дивов у вас в горах с тех пор уже не было?

— Как не быть дивам, — нахмурил редкие тонкие брови старик, — разве ты не слышал о них на равнине?

— На равнине слышал, но на рудниках — твои же внуки, старик, смеются над дивами.

Старик порывисто встал.

— Руда заворожила их: молодь. Они молятся заступу и плавильной печи. Не слушай их лепета, фаранги. Только мы, старики, и знаем правду о духах.

* * *

Встали мы без солнца. Небо было наглухо закрыто густыми серыми клубами; они лежали тихо, словно застывшие, на окрестных вершинах, — так близко-близко. И от близости этой казались мягкими, пушистыми, добрыми. Но проводники качали головами: «Дадут ли пройти? Быть непогоде на перевале…»

Г л а в а XIV. МЕДВЕЖЬЕ УЩЕЛЬЕ

Поторопились уйти от непогоды. Подымались спешно, до одышки. Лошади то и дело останавливались, тяжело, как кузнечный мех, раздувая залоснившиеся вязким потом бока. Седло перевала от кишлака совсем близко: еще садясь на-конь, ясно видели мы прорезь пяти пальцев Дива — выветренные впадины глубоких расщепов на гребне. И все же мы не успели дойти. Пошел мягкий, легкий, тающий от одного прикосновения к дымящимся крупам коней снежок; через несколько минут снежинки сгустились в хлопья. И тотчас же горцы, крича и махая руками, опрометью побежали вверх, прямиком, перекидываясь через камни. Мы с Гассаном соскочили с седел: ускорить подъем. Но едва я коснулся земли — она дрогнула, уходя из-под ног, кругом взвыло; горы, камни, тропа, проводники — все исчезло в закрутившемся снеговом смерче. Кони стали как вкопанные. Мы взбросились опять в седла. Шенкеля, нагайка раз, другой, третий. Храпя, рванулась лошадь — голова к самой земле — и стала подниматься в столбах беснующегося снега и мелких, взвитых вихрем с дороги, камней. Ущелье стонало на сотни голосов: казалось, свищет каждая расселина, с воем шевелится каждый камень. Ни земли, ни неба: буран.

* * *

Плечи стынут под легкой блузой: я не успел отторочить бурки, а сейчас, под налетом ветра, ее не развернуть: сорвет. Вихрь тянет поводья из закоченевших пальцев, отгибает крепко прижатые к конским бокам колени. Дорога пропала под сугробами. Но конь все же идет. Толчками. Рванет — и станет. И снова рванется под нагайкой.

Время остановилось. В гуле и вое, звонком рокоте сшибаемых камней не расслышать голосов — ни проводников, ни Гассана. Да и не думается о них: все — в конском переступе по заметенным камням, сквозь снежную ночь. Толчками: рванет — и останавливается снова.

* * *

Ветер стал резче и злее, швыряет снег охапками прямо в лицо, не завертывая в белый полог. Лошадь заторопилась. Слышен из-за снежной пелены (самой головы конской не видно за метелью) тяжелый, быстрый, надрывающийся храп. Потом сразу: осели передние ноги, круто поджала лошадь круп… Срыв или спуск? Ветер по-прежнему бьет нещадно прямо в лицо, но снег взметывается снизу, от земли. Повод на себя, упор в стремя. Спускаемся! Спускаемся, наверно!

Блеснула мысль и — снова сейчас же затерялась в буране. Шенкель и повод, повод и шенкель. Толчками — то вправо, то влево — оседает лошадь. Слепят запушенные снегом ресницы.

Внезапно почти слег колющий ледяными иглами ветер. И сквозь клочья прорвавшейся на миг снеговой завесы просинели — далеко еще внизу — спокойные скаты под зеленью перелесков. Скорей бы! Но нельзя толкнуть лошадь: спуск по-прежнему крут. Снова смерчем вьется вокруг конских ног снег и жжет сквозь подошву оледенелое стремя.

Но из тучи мы, явственно, выбрались: снежная буря — над нами — вверху. Редеет, рвется дымками непроглядный туман; снег — легче. Как в сказке, призраками встают из белесой тьмы, повисают в воздухе без подножья косматые верхушки утесов. Я подаю голос, но он теряется в налетевшем шквале. Конь трясет головой, сбрасывая налипший на челку и уши мокрый звездящийся снег, оступается в сугробах, чиркая подковами по зыбким, ненадолго прикованным холодом к месту камням.

Стало еще светлее. Ровным косым дождем падают снежинки; вверх, за тучею, ушел и ветер. Открылась запорошенная снегом, но отчетливо уже видная тропа. Ни людей, ни следа на ней не видно. Гассан, наверное, остался сзади. Но куда делись проводники?

Я нагнал их полуверстою ниже, уже на зелени, под навесом скалы. Весело трещал широко разложенный дымный костер; щелкала под взлетами пара крышка закопченного кривобокого кунгана.

— Хоть чаем погреться после поста у зобатых. Неужели ты и от зоба знаешь слово, таксыр?

Минут через десять подъехал Гассан. Измученный, мокрый насквозь, но радостный. Главное: ушли от зобатых.

Надолго затянулся привал: облегчили вьюк Гассанка и горцы, наверстывая трехдневную голодовку. После чая раскинулись на траве вокруг костра, благо и небо прояснело: стало припекать. Поспали.

Солнце стояло уже высоко, когда мы наконец снова двинулись в путь. Тропа широкая и ровная, спуск пологий. Горцы говорят: по всему Язгулону дорога такая — и травы и деревьев много.