Крыша мира

22
18
20
22
24
26
28
30

— Ты так и не рассказал его мне, Гассан-бай?

— Да что рассказывать дурной сон, таксыр? — неохотно отозвался Гассан, отщепляя пальцем крошившийся шифер. — Видел я, будто мы с тобой едем в базарный день по большой караванной дороге, что за Афросиабом. У муллушки (знаешь, вправо от дороги, где три бунчука) сидят, как всегда, прокаженные: машут чашками, просят милостыню. И вот будто ты вдруг остановил коня и говоришь:

«Гассан, видишь красавицу — белую женщину?» — «Что ты, — говорю, — таксыр: это же прокаженная! Потому на ней и бешмет белый, приметный; сидит в пыли над деревянной чашкой, как все. Едем дальше: нет этой женщине имени». А ты будто смеешься. «Слепой ты, — говоришь, — Гассан, и эти все люди, что идут, — слепые! Вот подыму ее сейчас к себе на седло, и все увидят, что в ней за красота несказанная». — «Оставь, — кричу, — таксыр, жизнь и душу загубишь!» А ты подъехал, уже осадил коня, круто так… Пыль из-под копыт заклубилась… Смотрю: свился клубок в серую змейку, смертную змейку, черноголовую… поднимается на хвосте к стремени.

А ты не видишь: наклонился к прокаженной. «Таксыр!» — хочу крикнуть — голоса нет. Ударил нагайкой серого скакать к тебе: жеребенок как в землю врос. Ударил второй раз — нагайка впилась в бок коню, да так и осталась. Хочу нагайку бросить, с коня соскочить, к тебе бежать — не оторвать ладони от камчи. И стремена словно приросли к ногам. А змейка вьется — все выше — вот-вот ужалит… Людей на дороге много, все видят, пальцами показывают, один ты — не видишь. Обнял с седла прокаженную, стала она на ноги… И вдруг весь народ, что на дороге был, стал уходить под землю: по щиколотку, по колено, по пояс… Все ниже… А кругом — как посмотрел я, — повсюду, куда глаз хватит, сквозь камни, сквозь траву, сквозь дома, сквозь мечети двор — прорастают головы, потом плечи… выше, выше… Другие какие-то, незнаемого рода, люди… И наши как будто по обличию, и — нет! Не наши. Эти вверх, те вниз, и все по пояс. А змея уже дотянулась — ползет по твоей голени. Тут — взнес ты прокаженную на седло, пыль с ее чашки на землю золотом летит, опустила она к змее руку, и слышу…

Гассан резко оборвал и прислушался.

По откосу от кишлака тихо шелестели шаги.

Мы потянулись к оружию…

Нет, свои! Старшина и Мелчи.

— И вот, — снова начал Гассан, — слышу я голос…

— Таксыр!

Мы невольно привстали: голос был незнакомый.

На крыше за нами стоял старшина, и рядом с ним коренастый, туго перетянутый ремнем горец. Он отдал обычный поклон и проговорил спокойно и быстро:

— Привет и весть от Джалэддина: крэн-и-лонги в тот же день, что и ты, к закату вышли по твоему следу в горы.

Г л а в а XV. НА ЗАПОВЕДНОЙ ТРОПЕ

Гассан стоял на том, чтобы выступить теперь же.

— Вышли в тот же день! А ты два дня писал-писал в Язгулоне. Чего писал? Я тебе говорил! Они теперь давно уже здесь где-нибудь, крэн-и-лонги. Калеки были бы на костылях, и то бы угнались. Сейчас же идти, пока ночь.

— Какая же это будет сказка, Гассан, если мы побежим от слова одного: «крэн-и-лонги»?

— А какая будет сказка, если нам оторвут головы эти собачьи дети? — отвечает без запинки Гассан. — Мудрое слово сказал тогда у скалы Джилги кал-и-хумбец. Кто не уступает вовремя — выбирает смерть!

Старшина молчит. Гонец жадно пьет, обжигаясь, горячий терпкий зеленый чай: он ехал кружным — северным — путем через Ванж, без привалов.

— Как случилось, что крэн-и-лонги вышли?