Час двуликого

22
18
20
22
24
26
28
30

— Вилла-билла, мине дургой луди сапсем не нада, — подытожил Шамиль. — Когда к начальству пойдешь?

— А сегодня и пойду, — сказал Аврамов. — Вечерком заходи, обговорим все.

На том и порешили. Обнялись. Саид бережно лапал обнову, приплясывал, расплывался в улыбке. Братья развернулись, пошли. Рутова застегнула кобуру, тонко улыбнулась:

— Черт знает, какая необразованность, Григорий Василич. Вы к ним по-культурному, с приемами джиу-джитсу, а они никаких приемов не признают, знай на спину валяют.

С некоторым удивлением уставился Аврамов на своего инструктора, крякнул смущенно, сказал в свое оправдание:

— Не мог же я фронтовому дружку шею ломать за здорово живешь.

— Не могли, — охотно согласилась Рутова. В озорном прищуре светились глаза. Заныло у Аврамова сердце, накатила, сладкой тревогой обожгла думка: «Неужто судьба моя?»

25

Ташу Алиева сидела в яме вторую неделю. Ночами холодные туманы крались по отрогам гор, заползали во двор, стекали к ней в яму. Нещадно трепал озноб, мучил страх. Одолевала бессонница. Скорченное тело требовало движения. Яма походила на могилу, давила теснотой, земляной прелью.

Днем к Ташу еще прилетали какие-то звуки — смутные, процеженные глубиной. Голубел бездонный кружок неба, забранный решеткой. Изредка, если долго смотреть, черной молнией простреливал синеву стриж. Тягуче и глухо, как с того света, пробивался к слуху гул стада по утрам.

К вечеру перед глазами проплывали миражами картины детства, смазанные временем видения наслаивались друг на друга.

Первые дни она еще пыталась обуздать мысли, собрать и направить их в русло благочестия. Хотела думать о блаженстве в другом, грядущем мире. Но зыбкую, паутинчатую ткань мыслей рвал камнепад воспоминаний. Мучилась и умирала от родов мать, распялив черный, кричащий рот; наваливалась гнетущей тяжестью на спину корзина с землей... сколько их перетаскано на огород-терраску на крутом склоне!

Потом, когда Ташу стали мучить припадки, отец уже носил землю сам, пока не сорвался с кручи.

К ней стало липнуть боязливое и почтительное звание «святая». После припадка, в корчах она выкрикивала много дикого и страшного, разум плавился в наплывах безумия. К девятнадцати она ушла скитаться по горам, и у нее появился первый мюрид — угрюмый, заросший горец с бельмом на глазу.

Он водил ее по аулам, подкармливал, следил, чтобы не билась о камни во время припадков.

В двадцать два года мюриды сообща справили ей сносную прочную одежду из кожи. Их было уже восемь. Ташу научилась ездить верхом, стрелять и выуживать пользу из собственной болезни. Она стала властной, в налетах истерики била мюридов плетью. Не считая подобных неудобств, им неплохо жилось подле своей святой.

Временами на нее накатывала тоска. Она прогоняла всех, забивалась в какую-нибудь пещеру и билась в рыданиях. Жизнь уходила, текла мимо, холодная, чужая, лишенная радостей.

В один из таких дней пришло прозрение: стать шейхом, выдержать холбат наравне с мужчинами, принять посвящение по всем законам шариата. Она отреклась от своего пола на Коране, дала обет безбрачия. Женщин-шейхов еще не было у чеченцев, и она пробивалась к этой недоступной вершине со всей страстью, на которую была способна ее недюжинная, властная натура. Это была отчаянная попытка вырваться из заколдованного, бессмысленного круга, куда загнала ее судьба.

...На решетку сел воробей, склонил голову, поглядывая сверху на человека. Чирикнул: кто ты? Голос его болезненно царапнул по слуху. Ташу вздрогнула, застонала. С шорохом осыпалась за спиной земля, зернистые рыжеватые стены обступали ее замкнутым кругом — не разорвать, не пробиться к воле.

С болезненным удивлением она посмотрела на свои руки. Их сероватая, с синими прожилками плоть была вялой и бессильной. Донимал, мучил тяжелый запах — кусок не лез в горло. Он появился постепенно, удушливый, застойный, пропитал каждую пору.