— Сделаем, товарищ Быков, — сказал Аврамов, стоял, побледневший, подрагивая ноздрями, лихо ухмылялся.
Быков всмотрелся, гневно засопел. Потом вспомнил. Опустил глаза, сказал, смиряя клокотавший гнев:
— А, черт... никак не привыкну. Идите. Завтра доложите свои соображения по Митцинскому.
— Есть, — козырнул Аврамов.
24
Близнецы Шамиль и Саид Ушаховы шли по городу. У Шамиля отдувался карман — набрал в своем саду вишен. Давили вишни во рту, причмокивали, сплевывали косточки на булыжник. Саид, сдвинув драную папаху на затылок, таращил глаза, взмыкивал, толкал Шамиля локтем под бок: мимо с шорохом проплывали лаковые пролетки на дутых шинах, грохотали телеги, многоликая, пестрая толпа цветастым потоком омывала их со всех сторон.
Ближе к зданию ГПУ улицы стали пустыннее. И когда взгляд близнецов в конце переулка уперся в высокую каменную стену — народ исчез, стало тихо. Лишь пронзительно чирикал молодой воробей, гоняясь вприскочку за осанистой воробьихой, что копалась в щелях между булыжниками.
Шамиль прислушался, озадаченно хмыкнул. За высокой стеной гулко бухал мяч, хлестко полосовали тишину трели судейского свистка. Немой Саид притих, боязливо вертел головой, тупик, перегороженный стеной, к восторгам не располагал. Шамиль поискал глазами. У края стены, прилепившись к самому ее основанию, буйно выплеснулся из земли сиреневый куст, пластался густо-зеленой листвой по ветхой геометрии кирпичной кладки. Шамиль огляделся, потянул брата за собой. Осмотрел куст, остался доволен. Влез в густой листвяный переплет, прислонился спиной к стене, поманил Саида за собой. Саид притиснулся рядом. Умостились на земле плечо к плечу.
Шамиль поерзал лопатками по кирпичу, задрал ногу, стал снимать башмак — добротный, армейского покроя, подбитый коваными гвоздями.
Аврамов, уложив драгоценную свою папаху из каракуля (не удержался, купил на базаре в первый же день приезда) в тени на лопух, гонял по двору оперативную братию в футбольном матче: трое на пятеро. Уважал он эту игру за лихие прорывы, резкость, четкое оперативное мышление. Пощады тройке не давал, требовал голов. Пятерка оборонялась в поте лица, старалась — трое ярились в неравенстве, ломились к воротам отчаянно, напролом. Позади пятерки стоял вратарь Опанасенко, невозмутимый, дюжий хохол с кошачьей реакцией на мячи и пули. В других воротах стояла Рутова, гибкая, трепетная, готовая к броску. Пятеро, одолев натиск тройки, завернули их и теперь шли в атаку.
Аврамов подпирал плечом стену. Свисток прилип к нижней губе. Голова пухла неотвязной думой: Митцинский. В междусобойных разговорах это называлось: начальство озадачило. Задача оказалась крепким орешком, с налету не раскусишь, зуб хрястнет. Нужны были глаза и уши во дворе у Митцинского.
К слуху пробился крик Рутовой:
— Ай-яй... Григорий Василич! Чего он лезет! Кошкин, брысь! Ой-ей!
Аврамов вздрогнул, отлетело неотвязное. Рутова металась в воротах, увертываясь от Кошкина с мячом в руках. Рослый Кошкин, осатанев от цепкой опеки оборонной линии, прорвался наконец к воротам, но упустил мяч, и его перехватила Рутова. Кошкин, набычившись, взлягивал, мотал головой, норовя выбить мяч у нее из рук.
Аврамов встрепенулся, возмутился: нападали на святая-святых — вратаря. Метнулся на середину поля:
— Ко-ош-шкин! Отставить разбой! Я ль тебя не наставлял, я ль не пестовал? Эт-то что за брандахлыстие — бодаться?! Вратарь есть личность неприкосновенная!
Затурчал свистком, развернул команды к Опанасенко, сказал злорадно:
— Пенальти. И никаких гвоздей!
Пятерка взвыла. Опанасенко, изнывший от безделья, встрепенулся, выпятил грудь, выставил ладони:
— Та чого уси всполохнулись? Я ету пенальтю в наикрасшем виде заловлю, на зубок пиймаю, та другим кусну! Геть от ворот!