Островитяния. Том второй

22
18
20
22
24
26
28
30

— Он как-то сказал, что ему пришлось видеть вас однажды в затруднительном положении, из которого вы вышли с честью, и с тех пор он полюбил вас еще больше.

Должно быть, он имел в виду случай на перевале Лор.

— Тяжело думать о том, что…

— Не надо! — прервал меня Эккли. — Он для меня — живой, и я буду хранить его память.

Он встал, чтобы идти:

— Итак, больше ничего?

— Ничего, — ответил я. — Попросите только передать Дорне, что я здесь, если она тоже здесь остановится.

Мы попрощались.

Я закрыл глаза, и мне представился Дон — неповерженный смертью, распростертый на снегу, а такой, каким я запомнил его во время нашего совместного пути от Файнов к Хисам, — горделиво осанистый, меряющий дорогу своими широкими шагами. Каждое связанное с ним воспоминание было намного ярче, чем живая реальность иного человека, и все они были для меня исключительно драгоценны, словно я удостоился чести по-дружески общаться с каким-нибудь героем из легенды — Тором, Зигфридом или Гераклом.

Комната, отведенная мне, была маленькая. Единственное окно ее выходило на скат горы. Отапливалась она небольшим очагом, и по ночам было холодно. В день после отъезда Эккли я лежал в кровати, стараясь как можно меньше шевелиться, боясь любого усилия. Немыслимо было, что еще недавно я мог бежать. Поздно вечером появился врач, которого распорядился прислать Эккли. Он сменил повязку и сказал, что сама по себе рана не опасна — все дело в потере крови. Переписав дату, он отбыл, добавив перед уходом, что, судя по характеру ранения, больше никаких средств не понадобится.

Долгий сон освежил меня, но и следующий день я провел как накануне, потому что стоило мне оторвать голову от подушки, как все вокруг начинало плыть и кружиться. Течение мыслей, еще вчера тяжелое и бессвязное, приобрело стройность… Даже если дозоры на перевале возобновятся, что было маловероятно, определенный период моей жизни закончился, и следовало подумать о том, как жить дальше. Связь с Наттаной осталась в прошлом. В каком-то смысле даже лучше, что обошлось без тягостного расставания. Я помнил ее вплоть до мелочей — юную, яркую, очаровательную, с присущей ей своеобычной живостью. И пусть мы расстались, каждый продолжал быть для другого чем-то особенным, и хотя печально было, что пути наши разошлись, печаль эта не причиняла боли.

Что ожидало меня в будущем? Останусь ли я в Островитянии еще на семь отпущенных законом месяцев? Или поеду к своим друзьям, гостя по очереди у каждого, и, лишь попрощавшись со всеми, отправлюсь домой? И как мне покажется дома? Со временем я это узнаю, ведь, так или иначе, мне придется жить там.

И только одна боль, шипом вонзившись в сердце, оставила в нем незаживающую рану — Дорна. Ее записка, которую я получил на перевале, удивила, смутила меня и не давала покоя моим мыслям. Она писала, что глубоко разочарована, не застав меня в Верхней усадьбе. Ей очень хотелось, ей нужно было меня видеть… Каждое слово таило скрытый смысл, и каждое порождало бесконечные догадки.

Если она действительно хотела меня видеть — я давал ей такую возможность…

На следующий день, незадолго до полудня, в дверь моей комнаты постучали. На мой вопрос «Кто там?» ответа не последовало, и в комнату вошла женщина. Я уже оделся, но лежал, пока еще чувствуя большую слабость. Она вошла робко, но, едва увидев меня, быстро приблизилась, сказала, чтобы я не вставал, и присела на край кровати… Снова я глядел в глаза Дорны.

Она тут же спросила, как я, и я вкратце рассказал ей…

Казалось, она стала выше. Глаза стали больше и ярче, рисунок губ — тверже, взрослее. Ее лицо дышало силой, благородством, выглядело более зрелым, и никогда еще она не была так хороша, яркий румянец горел на шелковистой коже.

Она сидела улыбаясь, глядя на меня, и молчала, и мне припомнилось, в какое беспокойство повергало меня когда-то ее молчание, эти затянувшиеся паузы. Но сейчас мне хотелось смеяться. И она вдруг рассмеялась и, протянув ко мне руки, воскликнула:

— Ну что я могу сказать?

— А разве в этом есть нужда?