Встреча с границей ,

22
18
20
22
24
26
28
30

Родился Виктор на окраине Москвы, за Крестьянской заставой. Оттуда чуть ли не каждый день почта доставляла на заставу письма. Косарькову писали отец, сестры, дядья, тетки родные, двоюродные, троюродные. Веселый, острый на слово, плясун и заводила, Виктор, по-видимому, был всеобщим любимцем своей многочисленной родни. Да и не только родни. Рассказывали, что когда он уходил на службу, его провожала почти вся Крестьянская застава. По Марксистской улице, где находится райвоенкомат, в то октябрьское утро тридцать девятого года нельзя было ни пройти, ни проехать. Может, рассказ несколько преувеличен, но был похож на правду.

Виктор охотно давал товарищам читать письма, и вся застава в подробности знала о жизни, радостях, заботах, волнениях и горестях рабочего семейства Косарьковых. А поскольку Косарьковы были представлены почти на всех крупных московских заводах, то пограничники были в курсе того, что происходит на «Шарике» и «Серпе», каким новым автомобилем «заболел» Иван Лихачев, директор автозавода, друг и тезка Косарькова-старшего.

Виктор очень любил своего батьку. Он часто рассказывал о нем товарищам. По его словам, это был «крепкий мужик», первый токарь на автозаводе. Когда нужно было выточить какую-либо пробную деталь, «Лихач» звал батю. Давай, говорил, Косарь, поднатужься. Кроме тебя — некому. Батя хоть для виду и ворчал («такую пустяковину сделать не могут, тоже мне работнички»), но соглашался с радостью. И никогда не подводил своего приятеля. Любую, самую замысловатую деталь клал на стол директора точно в срок. Что и говорить, понимает старикан толк в металле.

— А что твой батька и танцует так же, как ты? — спрашивали товарищи. Танцор Виктор и вправду был отменный. Иному артисту он дал бы десять очков форы в легкости, чувстве ритма, понимании природы танца, умении держаться перед зрителем. Особенно мастерски он плясал цыганочку.

Когда он выходил на круг и начинал пляску, сперва неторопливо, вразвалочку, затем все быстрее и, наконец, в бешеном темпе, когда дробь, как брызги, разлеталась из-под ног, когда одно замысловатое колено сменялось другим, еще более замысловатым, и все это легко, естественно, изящно — тогда он очень был похож на цыганского паренька, сотканного из ветра, огня и музыки. Впечатление усиливалось тем, что Виктор сопровождал пляску словечками из цыганского лексикона или же цыганскими напевами, которых знал множество.

И все же Виктор утверждал, что он как танцор отцу и в подметки не годится.

— Нет такой свадьбы в Пролетарском районе, где бы мой батя не гулял, — говорил Виктор. — Не хуже, чем твой Шаляпин. Нарасхват. Даже деньги предлагают. Конечно, батя до такого не унизится, чтоб за деньги петь или плясать. Между прочим, он и спеть мастак. И русскую споет, и цыганскую. У нас на улице целый табор живет. Каждый вечер — гулянье. Ну, известно: с кем поведешься, от того и наберешься.

Верный в дружбе, не унывающий ни при каких обстоятельствах, этот белоголовый цыганенок по душе пришелся всей заставе. Пограничникам, с их мужским спартанским бытом, с их постоянной настороженностью, готовностью идти навстречу опасности, как никому в короткие минуты досуга нужны веселая песня, шутка, да такая шутка-прибаутка, чтоб небу было жарко, чтоб от молодого смеха вздрагивали эти горы, чтоб насмеяться вдоволь, зарядиться бодростью и веселей шагать в непроглядную ночь в пограничный дозор. Виктор Косарьков, обладавший чувством юмора, горазд на выдумку, был именно таким человеком. С его приходом на заставе сразу стало как-то уютнее, сердечнее, веселее. И за это пограничники искренне любили Виктора, хотя, понятно, никогда ему чувств своих не высказывали.

Виктор порой срывался. Бывали у него моменты, когда, как говорят, под хвост вожжа попадала. За это ему крепко доставалось и от командиров, и особенно, от друзей. Однако товарищи, как и сам Косарьков, долго зла в сердце не держали. Когда нужно было назвать фамилию комсорга, они, забыв о фокусах Виктора, неизменно в один голос предлагали: «Витьку! Косарькова! Кого ж еще?»

И вот нет бессменного комсорга, веселого человека, рабочего паренька с московской Крестьянской заставы, красноармейца Виктора Косарькова. Умолкла гитара и не звучит над заставой его любимая «Когда солнышко пригрело...» Свежий могильный холмик, что желтеет у старого дуба, заглушил его песню.

...Каждый день обороны заставы отрывал от сердца Андрея все новый кусочек. После Косарькова похоронили пулеметчика Ивана Агапова. Затем погиб Николай Проскурин, и Андрей с грустью подумал, что не надо теперь вглядываться в лица близнецов, чтобы не ошибиться. Погиб Николай во время артиллерийского налета. Нужно было сидеть в укрытии, а он с разрешения Грабчака ушел в казарму. И вот теперь Андрей не мог смотреть на почерневшего от непоправимого горя Василия. Хотя тот молчал, но глаза его говорили: «Как же мы, товарищ начальник, не уберегли брата-то? Что теперь я матери скажу?» Не возвращался и Безруков со своим отделением. Или погиб, или же отступил с заставой Одинцова. Канонада там, на шоссе, смолкла уже на второй день. Да, немного осталось людей, а застава жила, сражалась, держала границу вопреки всему. Надолго ли еще хватит сил? Пограничники измотались, еле держатся на ногах от беспрерывных боев.

Как хорошо, что в это время появился на заставе политрук Карамчук. Вот кого недоставало Андрею, всем бойцам заставы.

Олимпийским спокойствием, трезвой рассудительностью, умением видеть в тяжелом смешное «братка военный» разряжал любую, самую мрачную обстановку. С его приходом люди как-то сразу внутренне подтягивались, чувствовали себя увереннее. Весь вид его как бы говорил бойцам: «Зачем волноваться? Все будет хорошо. Главное — не унывать». Андрей не раз на себе испытывал это отрезвляющее влияние комиссара. Бывало, какой-либо пустяк выведет его из равновесия, весь он кипит, мечет громы и молнии. Но вот приходит политрук, ничего не скажет, только поглядит с этакой ухмылкой, дескать, плохо, братка военный, когда советский командир смахивает на истеричную барышню, — и стыдно становилось Андрею за свою минутную слабость.

Партии — вот кому политрук верил непоколебимо, больше всего на свете. Верил, и самозабвенно с нескрываемой радостью исполнял любую ее волю.

В школе у Карамчука ясно определились наклонности к музыке. Он хорошо, почти виртуозно играл на баяне, быстро схватывал новинки, даже сам пробовал сочинять музыку. Получалось. Учителя и товарищи прочили ему карьеру музыканта. Случилось, однако, иначе. Музыкант из него не получился. Дело в том, что когда Карамчук окончил девятилетку, в стране ощущалась острая нехватка учителей. Его вызвали в райком комсомола и сказали, что надо ехать в сельскую школу, ребятишек грамоте учить. Так велит партия. «Раз надо, так надо», — ответил Карамчук и укатил в глухое полтавское село с поэтическим названием Вишняки, где и проучительствовал три года.

В тридцатых годах на советских границах стали сгущаться военные тучи. Надо было как следует поставить охрану государственных рубежей. По призыву партии в погранвойска на командную и политическую работу шли лучшие коммунисты. Что тут удивительного, если среди них оказался и Карамчук? Напротив, надо было удивляться, если бы его среди них не оказалось. Сначала «братка военный» комиссарил на дальневосточной заставе, где-то у Тихого океана, затем перебрался в Карпаты.

Где он сейчас? Жив ли? Андрей дорого бы отдал за то, чтобы узнать это. Грабчак хорошо в малейших подробностях помнит каждый день, каждый час пути, которым они с комиссаром вели заставу от границы в глубь украинской земли.

А сейчас Карамчук выглядел осунувшимся, похудел, глаза смотрели устало, и весь он как-то переменился. Сказались, видно, те пять суток, которые он, не сомкнув глаз, добирался из Полтавы, где проводил свой отпуск.

— Не дал, понимаешь, проклятущий гитлерина отгулять положенное. Ничего, разобьем фашиста, двойную компенсацию потребую, — пробовал он пошутить; грустно улыбнулся и спросил:

— Ну, а вы-то тут как? Круто, небось, пришлось?