— Среди втянутых в неправедное дело путем обмана и устрашения, — рассуждал он, — непременно найдутся уставшие от неприкаянной жизни, сознающие, что каждый лишний день множит бессмысленные жертвы и утяжеляет бремя вины, способные внять голосу рассудка — и покориться. Если же это не удастся — буду дырявить башку главарю при первом же удобном случае, и все тут.
К этому времени, похоже, и сам Хакурате понял тщетность своих попыток воздействовать на головорезов увещеванием, добротой и справедливостью. Предложение ревкома, однако, вызвало у него возражения, идея чуть не была убита в зародыше. Несогласие свое он мотивировал тем, что «юный джигит, замысливший обращать матерых волков в кротких овец, возрастом своим, внешним обликом и духовным складом не производит впечатления человека, которому свойственны коварство и лицемерие, без чего роль лазутчика, искусная двойная игра едва ли удастся».
— Возможно, у ревкома найдется другая, более подходящая кандидатура… — Заметив, как залился краской и потупился Аюб, он улыбнулся, словно извиняясь, и продолжал неторопливым, тихим и каким-то очень сердечным голосом: — Здесь не должно быть места чувству обиды, берущему верх над здравым смыслом. И азартным импровизациям тоже — они всегда чреваты плачевными последствиями… Хотя вас и рекомендовали как человека с большим самообладанием, но поймите — одно-единственное необдуманное решение или действие может привести к непоправимым бедам…
Не привыкший быть в центре внимания Аюб растерялся окончательно, безбожно терзай на коленях бескозырку, что выменял на кубанку у русского моряка. Проваливалась затея, не дававшая ему житья! Измученный страстями и болями последних недель, он готов был расплакаться. И только необходимость безропотно внимать поучениям старшего смирила мальчишеский порыв. Хотелось на людях, без всякого стеснения высказать наболевшее. Что душа тоскует по большому героическому делу, поднимающему над ежедневной беспросветной обыденностью. Что он постоянно ловит себя на мысли, которая не может не угнетать: в масштабах всенародной борьбы ты — всего лишь жалкая пылинка. И что нет никакой мочи сложа руки ждать часа мести…
— Втереться в доверие к Анчоку — дело совершенно невозможное: болезненно подозрителен и осторожен до крайности. Даже к самым своим близким, — продолжал Хакурате. — Можно бы, конечно, попробовать усыпить его бдительность засылкой ложного перебежчика, якобы натворившего бед и спасающегося от суровой кары. Но на простом конокрадстве или, скажем, поджоге скирды казенного сена Анчока не проведешь — требуется злодейство пострашнее. Временем же для более серьезного спектакля мы не располагаем, дорог каждый день.
— Товарищ Хакурате! — наконец-то решился Аюб после долгой напряженной паузы, голос его дрожал от волнения, и речь выходила довольно сбивчивой. — Вы как-то говорили нам, что не заслуживает чести именоваться чекистом тот, кто не обладает известной долей безрассудства в отношении к такой ценности, как собственная жизнь… Еще вы рассказывали, что когда в молодости начинали революционную деятельность, у вас было предчувствие, что эти годы потом будут самыми счастливыми в вашей жизни… Почему же вы теперь не сочувствуете другим? Я прошу: дайте мне полную свободу действий — и бандюга, этот мучитель трудового народа, сам падет, как говорится у адыгов, на выставленный вперед нож…
Гул одобрения почти заглушил последнюю фразу. Члены ревкома переглянулись со всем понятной усмешкой в глазах: ловко, красиво малый поймал на слове человека вдвое старше себя. Молодец, честно положил Шаханчерия на обе лопатки!
Усталое лицо Хакурате разгладилось, живая игра его черт отражала тонкую и чуткую работу духа. Сраженный правотой комсомольца, он улыбнулся, потрогал карандашом за ухом.
— Юный джигит, оказывается, не так прост, как показалось с первого взгляда… Ну что ж, дадим ему возможность проявить свою доблесть. Чтобы в старости не стыдно было вспомнить о минувшем. Есть дело, достойное настоящего чекиста, заслуживающее того, чтобы обратить на него горение души, жажду подвига и славы… Я имею в виду вызволение Баязета…
На долгую, томительную минуту воцарилась тишина, в которой слышались лишь биение собственного сердца да шипение пламени в каганце. Растерянно оборачиваясь на чей-то тяжкий вздох, Аюб вдруг четко и ясно осознал, в какой переплет он угодил из-за своей горячности. Лихорадочно прикидывал в уме, каким образом, не роняя достоинства, выйти с честью из щекотливого положения. Повинуясь какой-то внутренней подсказке, твердо отчеканил:
— Спасибо за доверие, товарищ Хакурате. Не подведу.
Только потом, когда прошло опьянение общим вниманием и настала пора рассуждать трезво — ужаснулся: явно не по зубам показалась вожделенная добыча. Ум и сердце долго маялись в разладе. Оставалось лишь уповать на то, что правда и добро всегда берут верх над кривдой и злом. Баязет — это воистину мечта заветная, сокровище бесценное. И не только в понятиях юнца, которому верования и обычаи предков сызмальства внушили чувство преклонения перед добрым конем.
Баязет, золотисто-гнедой масти скакун, за минуту пролетал версту и был так красив и изящен, что глаза мутились от восторга и умиления у каждого, кто любовался им. Если бы даже бог захотел создать что-либо более совершенное, и то, пожалуй, не сумел бы. Породу шагиде вывел человек. По неписаной родословной, предок жеребца Баязета в девятом колене происходил от черкесского рысака и неджеда, породы, которая даже у себя на родине, в далекой Аравии, давно уже выродилась. Он вобрал в себя все лучшие качества предков: благородный темперамент, иноходь, стать, выносливость, быстроту — и был одним из немногих племенных производителей, уцелевших к концу военного лихолетья.
Прежде он принадлежал одной из княжеских фамилий и оценивался знатоками в полторы тысячи голов обычных лошадей. При конфискации ханских поместий Баязет был передан под опеку хатажукайского аульного общества с предписанием холить и оберегать как зеницу ока. Даже в самую тяжелую пору его держали в сытости. Надеялись с наступлением лучших времен начать размножение уникальной породы.
Неделю назад шайка во главе с Анчоком дотла спалила конюшню, перерезала поджилки почти полсотне лошадей, в том числе трем чистокровкам-маткам, и увела с собой Баязета.
Погоня хатажукайских ополченцев по горячим следам, поднятые по тревоге наперехват конные отряды самообороны соседних аулов не достигли желаемых результатов. Бандиты, по сведениям очевидцев, понесли значительные потери и рассеялись по степи. Отбить жеребца все же не удалось. Пользуясь тем, что за стремительным шагиде никому не угнаться, а достать всадника без риска погубить коня дальним огнем едва ли кто отважится, Анчок, нагло погарцевав на виду у всех, благополучно ушел из-под удара.
Не однажды он похвалялся среди своих, что не расстанется с конем — заложником и хранителем, покуда сам жив будет. «За мгновение до собственной гибели — поклялся, — пулю атаману в ухо или гурдой — по холке…»
В глубине двора, в который Аюб изредка заглядывает как бы мимоходом, в заваленной снегом подслеповатой халупе под камышом коротает годы старик по кличке Лагимэ, что в переводе на русский означает Динамит. Аюб и сам толком не знает, чего он хочет от старика, хотя перелистал в отдельском архиве папку с его именем на обложке и почерпнул из скупых документов кубанской жандармерии сведения, проливающие свет на его мрачное прошлое. Людская молва сохранила не то сплетню, не то анекдот, будто карьера Лагимэ началась с того, что однажды у майкопского гарнизонного коменданта он украл рыжего коня, перекрасил его в гнедого и продал прежнему хозяину. Полгода спустя снова увел из табуна того же рысака и перекрасив в карего, опять продал ему же. Так поступал он будто бы трижды. В более зрелые годы неисправимый абрек Лагимэ повидал и ростовскую пересыльную тюрьму, и олонецкую ссылку, и енисейскую каторгу. В родные места возвратился после Февральской революции.
— Говорить об этой личности что-либо хорошее невозможно, — дополнил оперработник отдела борьбы с бандитизмом, — но истина обязывает признать, что Лагимэ в свое время был фигурой очень популярной в уголовном мире Закубанья. Участник многих крупных разбойных набегов. Хладнокровно жестокий, он брался за любое кровавое поручение, всегда выходил сухим из мокрого дела… Отважен — всякий раз прикрывал при отходе. Стрелял редко, спокойно выбирая цель, бил без промаха. На допросах тверд, как кремень, нем, словно рыба… Что еще? Слишком уж наглядно внушает теперь окружающим, что завязал навечно. Однако не исключено…
Логово с видом на мечеть и базарную площадь старик приобрел год назад, при деникинцах, в обмен на шашку дамасской работы. Привык к своему одиночеству, ничуть не страдает от него, скорей даже наслаждается. Во всяком случае, за те восемь ночей, что Аюб с чердака соседнего сарая наблюдал за хижиной, никто его не навещал. И сам Лагимэ выходит на люди редко — в мечеть, в лавку за табаком. Хозяйничает у него пожилая глухонемая женщина, его сестра. Видеть Лагимэ вблизи довелось лишь однажды. Рваный полушубок, лохматая, как старое воронье гнездо, черная папаха, разбитые козловые сапоги…