Треск ломающегося дерева заставляет вскочить. Пинэтаун проваливается сквозь землю. Бросаюсь к яме. На дне ее чернеет отверстие. Из-под земли тянет сыростью и гнилью. Гнилые доски трещат подо мной, не выдерживая новой тяжести.
Свалившись на груду каких-то мягких вещей, мы оба барахтаемся в темноте, шаря в карманах спички. Над головой ярко светит отверстие, пробитое в трухлявой крыше тайника.
Чиркнув наконец спичкой, освещаю просторное подземелье. Сидим с Пинэтауном на холщовых мешках среди высоких штабелей пузатых тюков. Между штабелями чернеют узкие проходы. Пол, стены и потолок облицованы корабельными досками.
Спичка тухнет, электрический фонарик остался наверху в рюкзаке. Пинэтаун снова зажигает спичку. В узком проходе между тюками втиснута опрокинутая бочка. На «круглом столе» лежит пачка свечей в американской упаковке. Свечи не зажигаются, фитили трещат и гаснут — отсырели. Только переломив свечу, Пннэтауну удается зажечь фитиль.
Рядом с бочкой стоит длинный ящик с крышкой на ржавых петлях. Откидываю крышку — петли заскрипели, и в пламени свечи заиграл тусклый блеск металла. В ящике лежат приборы, снятые с пиратской шхуны: судовой компас, анероиды, хронометры, морские бинокли, медная подзорная труба, секстан и набор мелких штурманских инструментов. Узкое отделение ящика заполняют ржавые винчестеры, цинковые ящики с патронами и нераспечатанные пачки свечей.
Задыхаясь в гнилом воздухе подземелья, вскрываем тюки пушнины один за другим. Великолепные песцовые меха сгнили, шерсть клочьями вылезает из липких шкурок. В мешках оказываются шкурки серебристых лисиц. Но и они погибли от сырости.
«Мягкое золото» американских пиратов, скрытое долгие годы в сырой земле, полностью потеряло свою ценность. Как уродливо и бессмысленно кончилась жизнь собирателя сокровищ!
Карту Омолона Питерс спрятал в бочку. Прикладами ржавых винчестеров сбиваем медные обручи. Бочку доверху заполняют коричневые душистые бобы кофе. Дубовая бочка закрывается так плотно, что сырость не проникла внутрь и бобы не испортились. Пинэтаун высыпает кофе на крышку ящика. На дне бочки лежит жестяная коробка, герметически запаянная.
Осторожно разрезаю ножом тонкую жесть и вытаскиваю карту. Тяжелый желтоватый слиток металла выскальзывает из бумаги.
Золотой слиток! Питерс выменял его в 1908 году у кочевников Синего хребта, бежавших на морское побережье от своих старшин. Карта, нарисованная карандашом на прокладке из галетного ящика, хорошо сохранилась.
Горные хребты обозначены гребешками, реки с притоками — тонкими извилистыми линиями, стойбища — шалашиками. Названия речек, хребтов и гор Питерс записал со слов старика русскими буквами.
Между Омолоном и Корокодоном старый кочевник нарисовал длинный хребет и густую паутину речек. С поразительной подробностью он изобразил рельеф и гидрографическую сеть горной страны величиной с Францию. На всех географических картах здесь расплывалось большое белое пятно.
Жители тайги и тундры великолепно знают топографию местности. Реки и мелкие речушки они изображают на бумаге не хуже городского жителя, рисующего план давно знакомых улиц.
В центре хребта ламут изобразил шалашиками большое стойбище. Крошечные вигвамы сходятся кольцом вокруг сидящего орла…
— Смотри, стойбище Синих Орлов, совсем как у Нанги! — удивляется Пинэтаун.
Юноша торопливо вытаскивает чашечку Нанги. В полумраке подземелья полированное дерево кажется черным, и линии «рисуночного письма» выступают словно на проявленной пластинке.
Рисунок орла в кольце вигвамов, сделанный старым оленеводом сорок лет назад, Нанга повторила на своем «рисуночном письме».
Сравнивая оба рисунка, замечаю вдруг поразительное совпадение изгибов Омолона на карте кочевника с линией берега на ребусе Нанги. Против устья Омолона, на левом берегу Колымы, старый оленевод нарисовал покосившийся темный крестик. На ребусе Нанги в этом месте красуются несколько квадратиков, вытянутых в линию.
— Заимка Колымская! Неужели Нанга нарисовала Омолон, а не берега Восточной тундры?!
— Совсем ум потеряли, — тихо говорит Пинэтаун, опускаясь на тюк с пушниной.