– Я должен был его убить, – пробормотал он. – Я должен был поддаться первому порыву и перерезать ему горло, а не слушать колумбийца.
Начало светать, и со своей вышки он увидел, как по бескрайней сельве расползается густой туман. Только деревьям выше пятидесяти метров удавалось высунуть макушку кроны из огромной массы, похожей на вату блеклого серого цвета, которая овладела равниной до самого горизонта.
Звуки опять изменились. Голоса ночных зверей, словно по цепочке, которая рано или поздно должна была закончиться, уступили место пению птиц, приветствующих новый день. Этот долгий процесс – всегда новый и однообразно неизменный – повторялся уже миллионы лет; вот и сейчас все происходило, как прежде и словно бы впервые, хотя для Бачако все было по-другому, так как он был уверен, что встречает последний рассвет в своей жизни.
Сотни красных ибисов наконец снялись с желтого фламбойяна, на котором ночевали, и улетели, исчезнув в тумане. Никогда эти нелепые птицы алого цвета с длинной шеей и огромным клювом не казались ему столь прекрасными. Хотя он с детства привык к тому, что они порхают вокруг, и обращал на них не больше внимания, чем на любую другую из множества птиц сельвы, в это последнее утро они были просто замечательными только потому, что в предсмертные часы составили ему компанию. Они да еще белые цапли, ястреб и некоторые попугаи ара, перелетающие на короткие расстояния, были единственными живыми существами, которые решили вынырнуть из зеленой поверхности и дать возможность на себя посмотреть.
А где же остальные?
Где
По мере того как ватная масса рассеивалась, в результате какой-то непостижимой химической реакции превращаясь в чистый прозрачный воздух, который позволял ему рассмотреть до мельчайших деталей мир, простиравшийся у него под ногами, его все сильнее мучил этот навязчивый вопрос. Впрочем, в глубине души он осознавал, что его даже не стоило задавать.
Какая разница, продолжает ли немец сидеть среди ветвей каобы, дуба или парагуатана или умотал в свою хижину и уже не вернется?
Он его убил. Чертов оборванец, даже имени которого он не запомнил, убил могущественного Ханса Бачако Ван-Яна и наверняка даже не остался, чтобы понаблюдать за его агонией.
Спустя какое-то время появилось ни с чем не считающееся солнце, решительно настроенное с ним покончить, и в его свете он разглядел огромную лужу крови и раздробленное колено, превратившееся в бесформенную массу костей, окровавленной плоти и спутанных обрывков материи.
Но он уже не чувствовал ни боли, словно до срока освободившись от своего тела, ни голода или жажды, ибо испытывал лишь полную опустошенность, уже давно ему знакомую, потому что отец описал это состояние много лет назад.
Дальше уже почти неразборчивым почерком – из-за слабости и жара – отец добавлял:
А дальше, на последней странице, фраза, над которой ему пришлось помучиться, прежде чем ее расшифровать:
А разве справедливо, что спустя много лет его собственному сыну приходится испытывать те же мучения?
Он поискал карандаш, намереваясь описать свои переживания, однако передумал. Ни к чему это, потому что все, что он мог бы сказать, уже сказано другим Ван-Яном, которому, по крайней мере, повезло в том, что его никогда не обзывали «бачако».
Он повернулся к Айзе, которая молча смотрела на него, и почти выдохнул: