Поссум сильно болен. Он худеет с каждым днем. Я не могу даже назвать его ходячим скелетом, потому что он слишком слаб, чтобы двигаться. В эту прекрасную погоду Вада, по указаниям мисс Уэст, ежедневно выносит его в ящике на палубу и ставит под прикрытием от ветра. Она взяла на себя весь уход за щенком, и он каждую ночь спит в ее каюте. Я застал ее вчера в капитанской рубке за чтением книг из медицинской библиотеки «Эльсиноры». Она перерыла всю аптечку. Да, она – дающая жизнь, охраняющая жизнь, типичная человеческая самка. Все ее инстинкты направлены на сохранение жизни.
И все-таки – это так странно, что заставляет меня задуматься, – она не проявляет никакого сочувствия к больным и изувеченным на баке. Они для нее – скотина или хуже, чем скотина. Я полагал бы, что в качестве дающей жизнь и охраняющей жизнь она должна быть чем-то вроде Благостной, аккуратно посещающей этот кошмарный стальной лазарет в средней рубке и распределяющей кашу, дарящей солнечный свет и даже раздающей больным книги. Но для нее, как и для ее отца, эти несчастные смертные совсем не существуют.
А между тем, когда буфетчик загнал под ноготь занозу, она очень разволновалась, долго возилась с щипчиками и вытащила ее. «Эльсинора» напоминает мне рабовладельческие плантации до войны за освобождение рабов, а мисс Уэст – владелицу плантаций, интересующуюся исключительно домашними рабами. Работающие в поле рабы – вне ее ведения и внимания, а матросы – как раз такие полевые рабы «Эльсиноры». Не далее, как несколько дней тому назад, у Вады была сильнейшая головная боль, и мисс Уэст очень расстроилась и лечила его аспирином. Надо полагать, что все эти странности следует приписать ее морскому воспитанию. Она получила суровое воспитание.
В эту чудесную погоду мы через день слушаем граммофон во время второй послеполуденной вахты. В другие дни в это время мистер Пайк несет вахту наверху. Но когда он свободен и находится внизу, то уже во время обеда выдает свое ожидание плохо скрываемым нетерпением. И все же он в таких случаях неизменно ожидает, пока мы не спросим, будем ли мы осчастливлены музыкой. Тогда его огрубелое лицо озаряется, хотя морщины остаются такими же резкими, как всегда, скрывая его восторг, и он отвечает отрывисто и угрюмо. Итак, через день мы наблюдаем этого избивателя и убийцу, с ободранными суставами пальцев и с руками гориллы, обчищающего и ласкающего возлюбленные свои пластинки, восхищенного их музыкой и, как он сказал мне в начале плавания, верящего в такие минуты в Бога.
Странное существование – эта жизнь на «Эльсиноре». Сознаюсь, что в то время как мне кажется, что я провел здесь долгие месяцы, так хорошо я успел ознакомиться со всеми подробностями маленького круга ее жизни, – ориентироваться в этой жизни я не могу. Мои мысли непрестанно перебегают от вещей непонятных к вещам неразгаданным, от нашего капитана – Самурая с восхитительным голосом архангела, раздающимся только в шуме и грохоте бури, к измученному и слабоумному фавну с большими прозрачными страдальческими глазами; от трех висельников, властвующих на баке и соблазняющих второго помощника, к беспрестанно бормочущему О’Сюлливану в его стальной норе и вечно жалующемуся Дэвису, который прячет свайку на верхней койке, да к Христиану Джесперсену, затерянному где-то среди этого огромного океана с мешком угля в ногах. В такие минуты вся жизнь «Эльсиноры» представляется мне такой же нереальной, как представляется нереальной жизнь вообще философу.
Я – философ. Поэтому жизнь «Эльсиноры» для меня нереальна. Но нереальна ли она для господ Пайка и Меллера, для идиотов и сумасшедших, для остального безмозглого стада на баке? Я не могу не вспомнить одного замечания де-Кассера. Это было за бокалом вина у Мукена. Он сказал: «Глубочайший инстинкт человека – война с правдой, то есть с реальной действительностью. Человек с детства отворачивается от фактов. Его жизнь – беспрестанное уклонение. Чудеса, химеры и мечты о будущем – вот чем он живет. Он питается вымыслами и мифами. Только ложь делает его свободным. Одним животным дано приподнимать покрывало Изиды[10]; смертные не смеют. Животное бодрствующее не может убежать от действительности, потому что оно лишено воображения. Человек, даже бодрствующий, вынужден постоянно искать убежища в надежде, вере, в басне, в искусстве, в божестве, в социализме, в бессмертии, в пьянстве, в любви. От Медузы-Истины убегает и взывает к Майе-лжи[11]».
Бен должен сознаться, что я цитирую его точно. И вот мне приходит в голову, что всем этим невольникам «Эльсиноры» действительность представляется реальной, потому что они искусственно бегут от нее. Все они и каждый из них твердо верят, что обладают свободной волей. Для меня же действительность нереальна, потому что я сорвал все покровы Вымысла и Мифа. Мое давнишнее старание убежать от действительности, сделав меня философом, накрепко привязало меня к колесу действительности. Я, сверхреалист, являюсь единственным антиреалистом, отрицателем реальной жизни на «Эльсиноре». Поэтому я, наиболее глубоко проникающий в нее, вижу лишь фантасмагорию во всем жизненном процессе «Эльсиноры».
Парадоксы? Да, я допускаю, что это парадоксы. Все глубокие мыслители тонут в море противоречий. Но все остальные на «Эльсиноре», плавающие лишь на поверхности этого моря, держатся на воде, не тонут, – вероятно, потому что никогда не представляли себе ее глубину. И я легко могу себе представить, каково было бы практичное, ограниченное мнение мисс Уэст об этих моих рассуждениях. В конечном счете, слова – это ловушки. Я не знаю ни того, что я знаю, ни того, что я думаю.
Знаю я одно: я не могу ориентироваться. Я – самая безумная, самая затерявшаяся в противоречиях душа на судне. Возьмем мисс Уэст. Я начинаю восхищаться ею. Почему? Не знаю, разве только потому, что она так возмутительно здорова. И все-таки это самое ее здоровье, отсутствие в ней малейшего намека на вырождение не дает ей быть великой… например, в музыке.
Уже несколько раз в течение дня я отправлялся послушать ее игру. Рояль хорош, и, по-видимому, она прошла превосходную школу. К своему удивлению, я узнал, что она получила ученую степень Брина Моура и что отец ее также много лет тому назад получил степень от старого Баудуина. И все же в ее игре чего-то не хватает.
Ее удар великолепен. Она обладает силой и твердостью (без резкости или выколачивания) мужской игры – силой и уверенностью, недостающих большинству женщин, что некоторые из них сознают сами. Когда ей случается сделать ошибку, она безжалостна к себе и повторяет снова, пока не справится со всеми трудностями. И справляется очень быстро.
Все это так, и есть в ее игре некоторый темперамент, но нет чувства, нет огня. Когда она играет Шопена, она передает его чистоту и уверенность. Она превосходно справляется с техникой Шопена, но никогда не поднимается на те высоты, на которых витает Шопен. Каким-то образом она чуть-чуть не достигает полноты исполнения.
– Вы говорили о Дебюсси, – как-то заметила она. – У меня есть здесь кое-какие его вещи. Но я не увлекаюсь им. Я его не понимаю и пытаться понять для меня бесполезно. Это не кажется мне настоящей музыкой. Она не может захватить меня, как я не могу, возможно, оценить ее.
– А между тем вы любите Мак-Доуэлля, – вызывающе сказал я.
– Да… да, – неохотно созналась она. – Его «Идиллии Новой Англии» и «Сказки у камина». И я люблю вещи этого финна, Сибелиуса, хотя они кажутся мне слишком мягкими, чересчур нежными, чересчур прекрасными. Не знаю, понимаете ли вы, что я хочу сказать. Мне кажется, что это приедается.
Какая обида, подумал я, что с этим благородным мужским ударом она не понимает глубин музыки. Когда-нибудь я попробую добиться от нее, что значат для нее Бетховен и Шопен. Она не читала «Истинного вагнериста» Шоу и никогда не слыхала «О Вагнере» Ницше. Она любит Моцарта и старого Боккерини и Леонарда Лео. Ей нравится также Шуман, особенно его лесные мелодии. И она блестяще играет его «Мотыльков». Когда я закрываю глаза, я могу поклясться, что по клавишам ударяют пальцы мужчины.
И все же я должен сознаться, что ее игра, в конце концов, нервирует меня. Меня все время завлекают ложные ожидания. Всегда кажется, что она сейчас достигнет совершенства, сверхсовершенства, и всегда она на волосок не доходит до него. Как раз, когда я подготовился к заключительной вспышке и откровению, я констатирую совершенство техники. Она холодна. Она и должна быть холодна. Или же – и эта теория заслуживает внимания! – она просто слишком здорова.
Я непременно прочитаю ей «Дочери Иродиады».
Глава XVIII
Бывало ли когда-либо подобное плавание? В это утро, выйдя на палубу, я не нашел никого у штурвала. Зрелище было потрясающее: огромная «Эльсинора», под ветром, с целыми горами парусов, на всех парусах, вплоть до бизани и триселей, скользит по сравнительно спокойному морю – и никого у штурвала, чтобы управлять ею! На юте никого не оказалось. Это была вахта мистера Пайка, и я прошел по мостику вперед, чтобы разыскать его. Он стоял у люка номер первый, давая кое-какие указания парусникам. Я подождал, пока он поднял голову и поздоровался со мной.