Обратной дороги нет ,

22
18
20
22
24
26
28
30

Когда конвойный, как загипнотизированный, подъехал к нему, Лёвушкин пальцем же указал, что следует слезать с лошади, и затем неторопливо снял с его спины карабин. Вся эта молчаливая и поэтому особенно страшная для полицейских процедура, несомненно, доставляла ему огромное наслаждение. Оттопыренная губа конвойного затряслась. Он упал на колени — как будто век учился падать, ноги сами легко подогнулись — и затараторил бестолково, его оттопыренная губа запрыгала, как на пружинке:

— Партизаны… граждане… товарищи… не своей волею… молод ещё… мамка велела… паёк… селёдку давали… пшеничный хлеб из немецкой пекарни… крупу… рисовую и пшено…

— Пшено? — переспросил Лёвушкин, и конвойный, взглянув в его светлые, затянутые какой-то странной хмельной дымкой глаза, замолчал. — Пшено — это да…

— Документы! — сказал Топорков.

Лёвушкин расстегнул у конвойного китель и, ловко обшарив внутренние карманы, взял аусвайс и фотокарточку дивчины с надписью на обороте, затем проделал ту же операцию с онемевшим полицаем, причём в руках разведчика оказался вместе с документами блестящий «дамский» пистолетик, похожий на игрушку. Лицо Лёвушкина отразило чувство полнейшего удовлетворения, и пистолетик легко скользнул в рукав и исчез, как будто его и не существовало.

Документы были переданы Топоркову.

— Щиплюк?! — удивлённо произнёс майор, глядя в удостоверение.

— Так точно, он! — подтвердил конвойный и подпрыгнул на коленях. — Он, он во всём виноват. Это ж зверь. Сегодня ночью Ивана — объездчика с семнадцатого кордона — в тюрьме застрелил. Дочку в Германию отписал. Его, его покарайте… я молодой ещё…

Топорков пристально смотрел на Щиплюка, словно бы силясь разгадать какую-то тайну, но никакой тайны не было. Перед Топорковым навытяжку с пустым от страха лицом стояло ничтожество. Как только появился спрос на подлость и предательство, судьба вознесла его, но сейчас, лишившись документов, оружия, брички и конвойных и оставшись лишь при чёрных штанах, Щиплюк стоял немо, не в силах решиться ни на жалостливые оправдания, ни на сопротивление, ни на бегство. Даже для того чтобы упасть на колени и залопотать, подобно конвойному, требовался маломальский артистический дар или хотя бы непосредственность; ничтожество не обладало и этим.

— Значит, Ивана — объездчика с семнадцатого кордона?.. — переспросил майор.

— Так точно, — сказал конвойный. — Зверь! Я и сам его забоялся. Готов хоть сейчас в партизаны. У вас хоть справедливость… Вы просто так человека не убьёте, а они… Гады!

— Слова твои — золото, — нежно сказал Лёвушкин и, взяв конвойного за воротник, поднял его с земли. — Вот только сам ты — дерьмо собачье!

— Лёвушкин! — Топорков отозвал разведчика в сторону. — Вы вот что… Вы молодую эту гниду отпустите. Так надо. Пускай доложит про обоз. Боюсь, немцы нас потеряли…

— А может, сначала переправимся по-спокойному? — неуверенно сказал Лёвушкин.

— Неизвестно, где они нас ищут, — возразил Топорков. — Могут на тот обоз наткнуться. Нет, пусть уж будут при нас. Исполняйте!

Два выстрела раздались за холмом, в березнячке, и сойки испуганно забились в ветвях.

Лёвушкин, неслышно, по-кошачьи ступая, вышел из-за берёзок и аккуратно сложил на землю две пары брюк — новые, окантованные и «бэу», заезженные на седле до блеска, два френча, две пилотки и две пары подбитых шипами, насмаленных немецких сапог с короткими голенищами.

— Ты что! — Лицо Топоркова пошло пятнами. — Я же приказал молодого отпустить.

— А я и отпустил, — сказал разведчик, моргая белёсыми ресницами и широко открыв невинные глаза. — Что он, голый не добежит, что ли?

6