– Извините, я еще могу сказать вам вот что: я давно замечал, да мне не верилось, а теперь я совершенно убедился, что вы трус.
– Мистер Джон! – вскричал Борк, побледнев от злости. – Теперь
– И прекрасно, я предвидел ваше возражение, – сказал я, вынимая из кармана пистолеты. – Вот все, что вам нужно, и нет никакой надобности откладывать до завтра, оба пистолета заряжены одинаково, впрочем, выбирайте любой.
Отнекиваться дольше было уже невозможно. Борк наконец схватился за шпагу, я бросил пистолеты и тоже обнажил шпагу. В ту же минуту клинки скрестились, потому что он бросился на меня, в надежде, что я не успею принять оборонительного положения, но я помнил совет Боба и остерегся.
С первых нападок я заметил, что Борк солгал: дрался он на шпагах очень хорошо, хотя и уверял меня, что никогда не учился фехтовать. Признаюсь, это меня обрадовало, потому что ставило нас на одну доску, и мне казалось, что в таком случае дуэль наша не будет судом случая. Единственным моим преимуществом перед ним было страшное хладнокровие, плод размышлений моих перед битвой. Впрочем, как только дуэль началась, Борк действовал уже хорошо: он знал, что дело идет не на царапину и что ему придется или умереть, или убить меня.
Мы дрались таким образом минут пять, не отступая ни шагу, и сблизились до того, что парировали удары друг друга не столько клинками, как эфесами. Видно, мы оба в одно время почувствовали невыгодность этого положения, потому что оба вместе отступили и таким образом разошлись. Но я сразу же сделал шаг вперед, и шпаги наши снова скрестились.
В этом случае в Борке было то, что всегда бывало во время битвы и бури: в первую минуту в нем торжествовала природа, и он оказывал некоторую робость, но потом гордость и необходимость брали верх, и он делался храбрым по расчету.
Я уже говорил, что Борк дрался на шпагах превосходно, хотя этого за ним никто не знал, но, благодаря требованиям батюшки и Тома, меня тоже хорошо учили этому искусству. Для Борка это была новость, и он опять оробел. Он был сильнее меня, но я проворнее его, и, пользуясь его робостью, я начал наступать. Он сделал шаг назад, это значило уже некоторым образом признать себя побежденным. Шпаги наши были как ящерицы, которые, играя, переплетаются, и раза два-три я дотрагивался до его груди так, что раздирал на нем мундир. Борк сделал еще шаг назад, но, надо сказать правду, сделал по всем правилам искусства, как будто мы дрались на рапирах. Отступая, он сошел с прямой линии, а в трех шагах за ним был памятник. Я стал теснить его больше и больше, и он задел меня шпагой по лицу, полилась кровь. «Вы ранены», – сказал он. Я улыбнулся и, сделав шаг вперед, снова заставил его отступить. Я не давал ему вздохнуть, шпага моя так и вертелась подле его груди, и он принужден был отскочить, чтобы увернуться. Этого-то мне и хотелось: он дошел уже до самого памятника, больше отступать было невозможно.
Тут-то начался настоящий поединок: до тех пор мы как будто фехтовали. Раз или два я почувствовал холод железа, два раза видел, что я попал. Но ни один из нас не вымолвил ни слова, между нашими шпагами уже не было места для разговоров. Наконец, напав с большой силой, я почувствовал, что шпага моя наткнулась на что-то твердое. Борк вскрикнул. Дело в том, что я проколол его насквозь, кончик моей шпаги загнулся, попав в мраморный памятник, и я не мог уже его вытащить. Шпага осталась в ране, я отскочил. Напрасно. Борк был уже не в состоянии меня преследовать. Он хотел было двинуться вперед, но ослабел, шпага вывалилась у него из рук, и он упал, вскрикнув еще раз и ломая себе в ярости руки.
Признаюсь, в эту минуту злоба моя исчезла и мне стало жаль его. Я бросился к нему. Чтобы помочь Борку, надо было прежде всего вынуть из него шпагу, я потащил ее, но не мог вырвать, хотя и он тоже тащил обеими руками. Это последнее усилие было смертельно, он открыл рот, как будто хотел говорить, но вместо того кровь хлынула ручьем, глаза его как будто вывернулись, он раза два судорожно согнулся, потом вытянулся, захрипел и умер.
Видя, что ему уже нечем помочь, я стал думать о себе. За время нашего поединка совсем стемнело. Я подобрал свои пистолеты, которыми очень дорожил, потом выбрался из кладбища и пошел к дому Моисея. Он сделал все по нашему уговору и ждал меня, отыскал неаполитанский корабль, который шел в Мальту, Палермо и Ливорно и должен был сняться с якоря на рассвете. Это и было мне нужно. Моисей купил для меня место и сказал, что я приеду ночью. Что касается платья, то он и эту часть моего поручения исполнил как нельзя лучше: приготовил мне великолепный паликарский наряд и еще другой костюм попроще.
Я сразу же надел свое новое платье, оно было как будто по мне сшито. За оба одеяния, саблю и ятаган следовало уплатить восемьдесят гиней – я прибавил еще пятьдесят Моисею за труды, потом просил его перевести меня как-нибудь на корабль. Все было готово: он нанял лодку и велел ей быть в одиннадцать часов против Галатской Башни.
В ожидании я прибавил несколько строк в письме к батюшке: рассказал ему о своей дуэли и просил открыть мне кредит в Смирне. Так как я намерен был оставаться на Востоке, то Смирна, по своему центральному положению и разнородному населению, с которым я спокойно мог смешаться, была для меня самым удобным местом.
Я написал также лорду Байрону, поблагодарил его за дружеское расположение ко мне и просил похлопотать за меня в адмиралтействе, если ему случится быть в Англии. Он знал Борка. Я отдал Моисею письма к лорду Байрону, к капитану Стенбау и к батюшке, велел свезти их утром на корабль и сказать, где лежит тело Борка.
Потом мы закутались в плащи и пошли к Галатской Башне.
Лодка была на месте, и мы сразу же пустились в путь, потому что неаполитанский корабль, на который мы ехали, стоял в Халкедонском Порту близ Фанарикьоя, и потому нам надо было пройти канал диагонально во всю ширину его. К счастью, матросы оказались добрыми гребцами, поэтому мы легко миновали Золотой Рог и обогнули Серальский мыс.
Ночь была светлая, и море не колыхалось. Посреди пролива, чуть впереди Леандровой Башни, стоял наш прекрасный корабль: мачты, штанги, даже малейшие веревки его вырисовывались на светлом круге, образовавшемся вокруг луны. Сердце у меня сжалось. «Трезубец» был вторым моим отечеством, из всего света мне дороги были только Уильямс-Хауз и «Трезубец», после батюшки и матушки, которые жили в Уильямс-Хаузе, я любил больше всего многих из тех, которые оставались теперь на «Трезубце». Там оставил я капитана Стенбау, доброго и почтенного старика, которого уважал, как отца, оставил Джеймса, искренняя и благородная дружба которого ни на минуту не менялась, оставил Боба, настоящего матроса с редким сердцем под грубой оболочкой, я жалел даже и о самом корабле. По мере нашего приближения, он величественно вырастал, и через несколько минут мы были так близко от него, что вахтенный офицер услышал бы, если бы я высказал громкое горестное прощание, которое шепотом говорил моим добрым товарищам, после вчерашнего праздника они и не воображали, что я, покидая их навсегда, проезжаю так близко. Это была одна из самых горьких минут в моей жизни. Я жалел о том, что сделал, и не мог скрыть от себя, что одним ударом переиначил всю жизнь мою и променял будущность верную на будущность неизвестную. И кто знает еще, что ожидает меня в будущем!
Между тем мы прошли мимо «Трезубца» и при свете маяка начали уже различать суда, стоящие на якоре в Халкедонском порту. Моисей издали указал мне снасти того, на который я ехал, и хоть мне было недолго оставаться на нем, однако же по мере приближения я невольно обозревал и разбирал его глазами моряка. Сравнение с «Трезубцем», одним из прекраснейших кораблей английского флота, конечно, не могло быть выгодно для неаполитанского судна. Впрочем, оно было построено довольно удобно для выполнения целей хозяев судов, скорого хода и поместительности. Размеры его подводной части были хороши, она была довольно широка, чтобы вмещать в себя большой груз, и довольно узка, чтобы легко рассекать море. Что касается оснастки, то она была, как и у всех судов для плавания в Архипелаге, немножко низка, для того, чтобы судно, в случае нужды, могло прятаться за скалу и острова. Эта предосторожность против пиратов, которых тогда было множество в Эгейском море, конечно, была полезна ночью, поблизости земли, но вредна, если судну понадобилось бы уйти от корсара в открытом море. Все эти мысли пришли мне в голову с той скоростью, с которой оценивает мир взгляд моряка: еще не вступив на корабль, он уже знает все его хорошие и дурные свойства. Поэтому, прибыв на «Прекрасную Левантийку», я уже знал ее превосходно, оставалось познакомиться с ее экипажем.
Меня уже ждали, как Моисей и говорил. Часовой окликнул меня по-итальянски, я отвечал: «Пассажир», и мне сразу же бросили веревочный трап. Что касается моего багажа, то его нетрудно было перенести, у меня, как у греческого философа, все было на себе. Я расплатился с гребцами, простился с Моисеем, который служил мне, правда, за деньги, но, по крайней мере, верно, что не всегда случается, и с ловкостью и проворством моряка вошел на палубу.
У борта ждал меня человек и сразу же проводил в мою каюту.