Чтобы не мешал нож, он вынул его из рукава и положил сбоку около себя на кан.
Ни один звук не доходил теперь в фанзу извне, словно Рябов погрузился в могилу. В темноте перед ним слабо белела только бумага на окнах.
Рябов закрыл глаза. Весь день он был на ногах и весь день в тревоге. Правда, и теперь еще мог набрести на фанзу какой-нибудь неприятельский разъезд.
Но Рябов мало об этом думал.
Соображение о разъезде выплыло в сознании смутно и неясно, как отголосок прежних страхов и опасений, и потонуло в душе, опустилось куда-то глубоко на дно, как тяжелый камень.
За сегодняшний день он страшно устал и намучился. И когда он вытянулся на кане во весь рост, через секунду он испытывал такое состояние, будто и сам он вместе со всеми своими страхами опускается куда-то глубоко-глубоко в тишину, в покой, в безмолвие. Веки сами собой наползли на глаза.
Кругом было тихо.
И вдруг в тишине, где-то совсем недалеко, тут же в фанзе, затрещал сверчок.
Через минуту Рябов уж не мог сообразить, когда он в первый раз услышал сверчка: сейчас ли затрещал сверчок или уж давно трещать.
Широкая тихая радость разлилась в нем… Будто она спала в нем, а сверчок ее разбудил, и она пробежала трепетом по всему телу. Радость словно вошла в кровь.
А сверчок все продолжал трещать.
Трюк-трюк, трюк-трюк.
В сознании родились вдруг какие-то звуки, далекие и неясные. Чудилось, будто кто-то идет к нему издали с тихою лаской и шепчет что-то.
Что это?
Сверчок ли это или ворота скрипят?
И вдруг так ясно, как вьявь, увидел он перед собой пожарный сарай в своем селе, и у ворот этого сарая сторожа с балалайкой.
Сторож настраивает балалайку, подвертывая колки, и от времени до времени трогает струны пальцами.
Трюк-трюк, трюк-трюк.
Дымом запахло и с дымом вместе блинами.
Потом перед глазами мелькнуло светлое поле с черными проталинами, с черной, будто углем запорошенной дорогой.