Елкин выколотил трубку о каблук и подал ее Марченко.
— Может и отшельник, — сказал он совсем равнодушно, лег на спину, заложил руки за голову и, согнув одну ногу в колене под острым углом, закинул на нее другую.
— И как тебе сказать, — продолжал Марченко: —берет меня жуть. Как ночь, так сейчас и начинается. Думаю: вот тут мы сейчас сидим, а может когда они тут ходили. Может и сейчас какой где ходит. И не то что жутко, а как тебе сказать… Станешь засыпать, конечно перекрестишься.
Господи Иисусе Христе… Да… И вот же, ей-богу, будто проваливаешься, проваливаешься все равно как куда в твань, в болото. И сейчас, значит, тут тебя лягушки облепят, всякие гады… Все равно как ползет к тебе что-то и кругом сырость и тьма и не знать что… Только не наше…
— Конечно, — откликнулся Елкин сонным голосом.
Левая нога, закинутая на коленку правой, сползла у него с колен, и он держал ее теперь, как и правую, согнув под острым углом.
Подметки его сапогов скользили по сухой, обгорелой траве, ноги выпрямлялись сами собой. Он чувствовал, что стоит ему только вытянуться — и он уснет сейчас же.
И он, едва сапоги начинали скользить, подгибал сейчас же ноги, то одну, то другую.
— Ты спишь? — окликнул его Марченко.
— Не, — отозвался Елкин.
Голос у него был все такой же сонный. Говорил он словно нехотя; слова у него сочились как вода.
— Спишь, вижу, — сказал Марченко.
Он недовольно шевельнул бровями и отвел лицо в сторону.
Потом брови у него сдвинулись, и лицо стало хмурым.
Он снова замолчал.
Но, видно, ему было не под силу сидеть так и молчать. Что-то бунтовало внутри его и рвалось изнутри наружу. Пока он только сдерживал себя, и то, что шумело и ныло у него в душе, лежало пока как под тяжелым камнем.
Но камень давил душу.
— Елкин!
— А?
— Я говорю, как же это?