Сказание о Майке Парусе

22
18
20
22
24
26
28
30

И снова скрипел откуда-то издалека, из красной тьмы, ржавый голос:

— Куда увел Чубыкин своих шабурников?

— Сколько в отряде человек?

— Сколько винтовок, ружей?

— Кто пишет листовки?

Черный глазок пистолетного дула мельтешит перед лицом, и временами, теряя сознание, Маркел видит рядом не крысиную мордочку Храпова, а красивого, упитанного подпоручика Савенюка...

* * *

Очнулся он в темном амбаре. Была ночь: сквозь щели в потолке сочился бледный свет, виднелись звезды.

Попробовал шевельнуть руками и ногами — вроде бы все цело, только саднит и тупо ноет. В голове тоже тупая чугунная боль. Но пытать уже вряд ли будут: утром казнь. Значит, ничего он не сказал, никого не выдал. От этой мысли стало легче. Выдержал. Не согнулся. Через какие муки, утраты и горечи шел к этому последнему испытанию! Значит, все пошло только на пользу: закалило, выжгло всю робость, и перед смертью он предстанет таким, каким мечтал себя видеть всю жизнь. Значит, есть в нем сила, которая сильнее самой смерти...

Одно только плохо — не доведется уже поговорить с друзьями-товарищами, близкими душами: Чубыкиным, Золоторенко, Кузьмой Сыромятниковым... Сколько жил вместе, бок о бок, а главного так и не сказал и ничего не успел написать из того главного.

Где теперь отряд, и все ли живы, и помнят ли о нем, и знают ли о его злосчастной участи? Наверное, партизаны подбираются уже к далекой таежной деревне Межовке, и там Иван Савватеевич, к которому испытывал последнее время Маркел родственные, сыновние чувства, снова развернется во всю ширь: спокойный и мудрый, соберет под свое могучее крыло сотни и тысячи униженных, обездоленных и поведет их в последний, решительный бой...

Но нет, он и в эту последнюю свою ночь не был одинок и забыт в глухом темном амбаре.

Первым пришел к нему самый близкий и родной человек — мать. Маркел узнал ее по голосу, по глухим рыданиям за дверью, когда умоляла она часовых впустить на минутку к сыну, чтобы проститься с ним. Ксения Семеновна ползала в ногах у солдат, а они ругались, пинали ее и били прикладами, пока не прогнали прочь...

Вторым пришел крестный отец, Григорий Духонин. Он пошушукался с часовыми, которые, чиркая спичками, долго разбирали какую-то записку, потом открыли дверь. Поп шагнул в темноту амбара, и дверь за ним с противным скрипом, похожим на вороний вскрик, снова затворилась.

Отец Григорий вытащил из кармана огарок свечи, чиркнул спичкой. Трепетный огонек деловито приладил на оглобле перевернутых в углу саней, отыскал чурбак, перетащил его поближе к лежавшему на гнилой соломе Маркелу, уселся поудобнее, — видно располагался надолго.

Маркел повернулся к нему, в ответ на приветствие шевельнул разбитыми губами.

— Что же, сын мой, вот и пришел твой черед держать ответ перед богом и перед людьми, — голос отца Григория звучал кротко, с бесконечной печалью. — Упреждал я тебя: не ходи в это полымя адово, не дай совратить себя антихристам. Не послушал... Так послушай теперь хоть совета моего: ты и на свете еще не жил, мученик господний, а утром... Не противься, не гневи господа, скажи им, что требуют от тебя, и за то даруют они тебе жизнь.

Мягко, убаюкивающе звучал бархатный голос. Так бы слушал и слушал... Но когда до Маркела стал доходить сквозь вязкий туман страшный смысл сказанного, он снова, как на допросе, почувствовал гудящую боль в голове, а во рту — соленый привкус крови. По сути, отец Григорий требовал от него то же, что и поручик Храпов, только не бил по раненой ноге, а истязал кровоточащую душу.

Маркел приподнялся на локтях, собрался с силами. Сказал, трудно вылепливая слова разбитыми губами:

— Не понимаю вас, батюшка... Раньше, помнится, пеклись вы о спасении каждой христианской души... Теперь, спасая меня одного, научаете, чтобы я предал и загубил сотни невинных душ...

— Невинных? — голос отца Григория стал наливаться гневом. — Антихристы они, твои товарищи! Взбаламутили народ смутой дьявольской — сын отца, брат брата готовы зубами загрызть! Теперь только уразумел я: пока жив хоть один большевик — не остановить на земле кровопролития.