Жду и надеюсь

22
18
20
22
24
26
28
30

Они форсируют канаву, залив водой сапоги, и оказываются на новой порубке, тоже заполненной низко стелющимся туманом. Однорукий постовой остается на насыпи, неясным пятном перечеркивая звездное небо. Он постепенно растворяется в ночи, а верхушки сосен уже трогает пронырливый свет. Холодный синий пожар бежит по ветвям, эхо начинает метаться в порубках между двумя борами. Коронат, больше не опасаясь нарушить тишину, гонит к лесу, таратайка подпрыгивает, задевая пни и ломая сучья.

Они бегут, разрезанные пополам туманом, спотыкаются. Грохот и гул входят в порубки, как в тесную рубашку, раздирая ткань темного воздуха. Лучи света с паровоза и передних платформ режут ночь во все стороны. Белая пелена вспыхивает, словно рассыпанный порох. Ого, составчик!

— Ты, Коронат, загони за деревья, а мы поглядим, что у них на возу! — кричит Павло. — Здоровенный катят из Германии воз!

Он и Шурка остаются на краю порубки, присев за сосной. Прожекторные лучи с эшелона отпрыгивают от ослепительно горящего тумана и улетают вверх, гася звезды. Земля начинает дрожать, как крышка на кипящем казанке. Мощь и железо тяжело и неостановимо входят в полесскую чащу.

— Ох, здоров бугай, — стонет Павло. Рука его по-братски лежит на плече Шурки, и пальцы наигрывают глухую мелодию мести. — Ох, завалить бы, Домок… Ох, только бы хлопцам вырваться с того мешка, жизни не пожалею, а такого зверя завалю.

Глаза слезятся от отраженного блеска, и партизаны прикрываются козырьками из ладошек. Прожекторы бьют с двух платформ, установленных впереди паровозов. Конечно же, там, за оградой из ослепительного света, за мешками с песком, солдаты в касках, настороженные и багроволицые под ветром, там пулеметы на треногах, легкие автоматические пушки. Темные махины паровозов, удвоенной силой вытягивающие состав, равномерно под уханье поддувки высыпают в небо пригоршни искр. Ни Шурке, ни тем более Павлу ослепление не помеха; могучее уханье, дрожь земли, волны горячего воздуха, долетающие и сюда, подсказывают: два стодвадцатитонных черных, мюнхенской постройки паровоза тянут за собой состав с техникой, не менее чем на три десятка платформ; железо везет железо. Бешеная сила клокочет в шварцкопфовых котлах.

В ночи, резко сгустившейся после прожекторов, слышен стон рельсов и тяжелый перестук колесных пар. Невнятные, неразличимые, затянутые брезентом громады проплывают через лес. Чтобы возместить бессилие глаз, начинает работать воображение: Шурка представляет на платформах стальные сооружения невиданной величины, способные подминать под себя целые дома, вырывать с корнем деревья, осыпать землю на километры шипящим, плавящим все живое огнем. Он вспоминает трудные готические строчки из писем, где говорится о новых танках-гигантах, многоствольных минометах, колоссальных пушках, вспоминаем загадочные многосоставные термины в трофейных бумагах, обозначающие какие-то непонятные орудия убийства. Борьба миров, нашествие марсиан, пунктуальное расписание, война по плану, строгий технический гений… Справься с ними!

Эшелон уходит, замкнутый еще одним паровозом-толкачом и несколькими пассажирскими вагонами, промелькнувшими полосками желтого, теплого света из-за штор, дробным и нахальным постукиваньем на стыках. Эшелон уходит, унося красный затылочный глаз на тормозной площадке. Ночь робко возвращается на порубки.

Павло и Шурка молчат, все еще ослепленные, оглушенные и подавленные. Это прошел один из многих тысяч эшелонов. А они здесь, в лесу, присев за стволами, уязвимые, мокрые, со своей маленькой партизанской хитростью, с таратайкой и мертвым товарищем, завернутым в брезент…

Первым приходит в себя Павло.

— Так… — бормочет он. — Посидели, как мышь под веником, — и все! И за работу… Ты, Шурок, ничего, не переживай. Не тот танцует, кто громко топает. А эшелончики мы тут, как вырвемся, валить будем. Мы их, конечно, не на этом подъеме будем валить, а на спуске, после моста, чтоб они все прыгали с разгона, как жабы. Да… большие дела на фронтах, ой большие… Ну пошли!

Они направляются к Коронату, который подзывает их легким свистом. Под соснами, прикрывшими звездное небо, полная темнота.

— Ну, послушали, как железные кобылки пар пускают? — спрашивает Коронат.

— Дедок, не могу, — хрипит Павло. — Давай передымим под твоим плащом. Прямо руки дрожат от безделья…

— Ну давай. Ладно. Мушку подвяжу только к дереву. Пускай травы поскубет.

Они накрываются необъятным, пропахшим лошадью брезентом. Густой, яростный, как дробь из ружья, дым крестьянского самосада вырывается из цигарки. Он входит внутрь крутыми затяжками, выжимает слезу и возвращает к жизни. Эта общая самокрутка, толкание плеч, дружное покашливание успокаивают Шурку.

— А ничего, — говорит Коронат сдавленным от табачного наслаждения голосом. — Они гонят эшелоны и гонят… Куда ж это все девается, а? Кто ж это все ломает? В какой печи это все горит? Нам отсюда дыму не видно… А где ж то оно горит! Значит, на эту всю ихнюю технику находится другая техника.

— И то, дедок! — радуется Павло. — Толково говоришь, толково… Народный агитатор. Понял, Домок? Учись, умный.

Огонь цигарки освещает их повеселевшие лица. Наконец-то они могут взглянуть друг на друга. Они видят алые, в темных ссадинах и царапинах лица друг друга. Глаза воспаленно блестят. Огонь быстро бежит по огромной цигарке, съедаемой частыми затяжками вкруговую.

— Теперь вот шо, — говорит Коронат. — Главное мы прошли. До Груничей осталось нам верст двенадцать. Еще брод на Дрижке, но это ничего… После брода одна дорожка тихая есть. Можем сесть на таратайку — и под Груничи скорым ходом. Нам загодя хорошо бы приглядеться в Груничах, как там. Не спеша, до свету. Чтоб все с Миколой сделать как надо… Чтоб не сунуться, как та свинья в моркву.