Свадебный поезд был зрелищем, ослепившим даже опьяненную красотой Александрию. Он казался змеей, переливавшей всеми красками и рождавшей из своего сверкающего тела все новых, еще более блестящих, змей. Восхищению толпы не было предела. На ряду с роскошными нарядами съехавшихся со всех частей государства гостей и иноземных посольств, занимали глаза и воображение и новейшие чудеса механического искусства. Больше всего привлекала внимание прекрасная фигура богини, высотою в одиннадцать футов. Поставленная на незаметную, задрапированную колесницу, она точно проносилась над людьми по воздуху и лила в восторженную толпу вино и молоко из сосудов, которые чудесным образом все заново наполнялись. Все кричали от восторга, но крик этот уже уступал место другому, звучавшему боязливей. Львы, тигры, пантеры, целое стадо, закованное цепями, спутанное сетями, мчалось мимо людей, которых только что обливали молоком и вином. Флейтисты и танцовщицы с позолоченными губами окружали диких зверей. Одна из таких танцовщиц подошла слишком близко к зверю и была им растерзана. На другую набросился лев, но он только вытащил паклю из искусственного, кукольного тела. Толпа снова закричала от восторга и замолкла, только когда появился целый лес вырванных с корнями деревьев, распространявших тень. Воцарилась тишина, послышалось пение птиц. Привязанные пестрыми нитями, устремлялись к голубому сверкающему небу певцы в разноцветном оперении и их окружали шумом болтливые попугаи. При виде этого поющего леса даже нищие Александрии разроняли полученное подаяние и хлопали пустыми ладонями.
На все это равнодушно смотрела Вереника с высоты своей палатки. Ее греческий разум возмущался деспотическим безвкусием страны, где из автоматов делали людей, а из людей — автоматов. Только во время пира почувствовала себя лучше, когда Каллимах прочел свою поэму в честь новобрачных.
— Я хочу иметь соты, из которых истек этот мед, — воскликнула она но гречески, протягивая руку за папирусом, на котором были написаны стихи.
— Каллимах принесет их тебе, — сказал Птолемей, сидевший возле нее, прямой и узкий, как фараон.
— Да, завтра! — безрассудно воскликнула она, — завтра, возможно раньше.
Царь розлил один из стоявших перед ним кубков. Его рассердило, что она забыла про свою брачную ночь.
Но была ли это брачная ночь? Придворные женщины, в подробностях обсудившие этот вопрос на следующий день, сомневались в этом и сомнения их основывались не на подозрениях, а на фактах.
Вскоре после этого неприятного случая Вереника встала и удалилась в свою спальню, куда за ней последовал не совсем твердыми шагами молодой царь. Но едва он вошел, как прислужницы услыхали страшный крик. Вслед за этим они увидели, что Птолемей раздвинул плечом занавес у двери и вышел обратно с рассерженным лицом. Он придерживал правую руку левой и зажимал рану, из которой текла кровь.
В городе рассказывали, что как только царь подошел к ложу Вереники, на него набросилась молодая пантера. Злое животное вырвалось будто бы из свадебного шествия и по пальмовой аллее пробралось в помещение, примыкавшее к саду. Но пантера, очевидно, тем же путем и скрылась, потому что потом не нашли и следов ее во дворце.
Утром, на следующий день после этого жуткого происшествия, Вереника, как ни в чем не бывало, приняла Каллимаха. При этом все обратили внимание, что она была причесана точно так, как причесывалась молодой девушкой в Кирене. Только во время свадебного торжества спрятала она свой локон под высокой, похожей на опрокинутое ведерко, голубой царской короной. Теперь локон снова выбивался, как золотая змейка, на гладкий лоб Вереники, который был слегка выше, чем лоб Афродиты, но не менее прекрасен.
Что означало это упрямство? Придворные женщины, получившие поручение вернуть голубую корону на ее прежнее, почетное место, ломали себе над этим вопросом головы.
Не изменила Вереника прическу и в следовавшие затем месяцы, несмотря на едва сдерживаемое неудовольствие ее царственного супруга. Говорили даже, что он заявил:
— Или я, или локон!
Никто хорошенько не понимал, что общего между этой прядью волос и брачной ночью, но царь с тех пор не входил в комнату Вереники.
Придворные толковали это на все лады. Некоторые, как Агезилай, считали, что Птолемей должен воспользоваться супружеским правом и силой удалить упрямый локон, даже, если бы пришлось пустить в ход меч.
Другие, в числе которых был и Конон, следивший за движениями звезд в башне из черного базальта, на самом краю царских садов, уверяли, что тут нужно взять лаской. Ведь у Вереники было отвращение к этой жуткой стране, где молились кошкам и звериным рожам и в разгар веселья обносили вокруг стола мертвое тело. Это отвращение гречанки выражалось в ее необычной прическе и в предпочтении, которое она отдавала Каллимаху, своему соотечественнику. Мудрый Конон советовал царю предпринять вместе с Вереникой морское путешествие в Грецию. Под греческим небом, среди вечной элинской весны, — все образуется и страна обретет мать, в которой она так нуждается.
Пока царь колебался, что ему делать, и ничего не делал, началась война с Сирией. Он сейчас же перестал колебаться, встал во главе своего войска и отправился на поле битвы: он, ведь, был Птолемей. Веренику же он оставил дома.
Остался в Александрии и Каллимах. Этого пожелала молодая царица, которая не могла расстаться со своим чтецом. Царь, нахмурившись, исполнил ее просьбу, но одновременно решил сделать Каллимаху предупреждение, что на языке восточного властителя выразилось в двух письмах, которые были получены любимцем Вереники в день отъезда супруга. В первом, которое точно по ошибке попало в его руки, было обращение к Areзилаю с поручением убрать К., если он станет «подозрительно» вести себя при дворе. Второе послание было получено Каллимахом полчаса спустя. Гонец объяснил, тяжело дыша, что письма были перепутаны в спешке отъезда. В этом втором письме Каллимах назначался придворным философом и чтецом царицы, с уверением в царском благоволении. Каллимах в этот же день вступил в исполнение своих обязанностей, но по спине его слегка пробегала дрожь.
Дрожь усилилась, когда он по пути к царице встретил во внутреннем дворе начальника гвардии Агезилая, который явственно зашуршал в кармане папирусом, в то время, как мимо него проходил Каллимах. Но, несмотря на то, что Каллимах отлично себе представлял содержание этого папируса, Агезалай же знал, куда направляется придворный чтец, — оба раскланялись с той коварной придворной любезностью, которая никогда не исключает возможности убийства.
Каллимаху было сорок лет и ему совсем не хотелось умирать. Он писал стихи, иногда хорошие, иногда похуже, и решительно не оказывался дома, когда к нему стучались другие страсти. Что же касалось любви, то Каллимах по опыту знал, что она всего только прекрасный цветок, который умирает, если его сорвать. Для него же слаще всего был аромат цветка!