Саранча

22
18
20
22
24
26
28
30

А мужчина пошлет на тебя эту мýку и заставляет таскать тяжести. Он не признает ничего, ни шариата, ни любви.

Разве так жили наши отцы и матери!

Она тыкалась мокрым лицо в лицо Сакины. Сакина заплакала тоже и тоже ткнулась в грудь Гюльджамал.

Груди Гюльджамал, налитые молоком, тяжело перекатывались от толчков, от судорожных вздохов. И так, в сладкой муке невыразимого сочувствия, обе плакали полчаса, может быть, час, – тьма не знает времени, – утихнув, лежали в обнимку, бредя каким-то обоюдным, слитным бредом. И каждой казалось, что подруга провела такое же счастливое детство и юность, хотя выросли они в разных местах, одна в городе, другая в кишлаке, но в мечте они безмолвно и великодушно делились родиной. У них не было тайн, как у сверстниц с пеленок, не было ничего неизвестного друг про друга, и, голосом продолжая звучавшую в ней сокровенную музыку прошлого, сказала Сакина:

– Он строен и тонок, он силен и, когда я падала на землю, одной рукой удержал меня. Я вырвалась, убежала, он не останавливал меня, потому что хотел моего согласия.

Он, конечно, спасет нас, поможет. Ахмет запутался в темных делах, а он знает по-русски и знает все законы.

– Кто?

Вопрос Гюльджамал упал как дребезжащий удар, прерывающий дремоту. Голоса, певшие в Сакине, мгновенно смолкли, она снова увидела тьму комнаты, и тьма эта залила ее разноцветные мысли, и бедными человеческими словами она начала объяснять о Егоре. Этот лепет казался ей самой душным и невыразительным, как шелест тряпья, и тогда, чтобы освободиться из плена этих косных звуков, она, уже трезво, наяву, налгала, что знает такого русского парня, важного комиссара, который все может, да и с отцом ее знаком. Говорила и с досадой сознавала, – слышала на слух, что Гюльджамал не верит, вот лежит и не верит! И все же продолжала:

– Он среди всех парней – как кукурузное зерно в пригоршне пшеницы. Он крикнул кому-то и повернулся так красиво и так сильно, что я едва не закричала тоже, а он отошел к буфету и стал пить лимонад.

Гюльджамал до боли сжала ее плечи, потребовала:

– Найди его, Сакина.

VIII

На другой день женщины работали в саду. Абрикосы заготавливали впрок и на продажу. Их обрывали, разрезали, уносили на солнцепек сушиться.

День был тяжко зноен. Белое солнце горело на листьях, на сучьях, растапливало сокровенные запахи, от которых самый воздух становился как бы неусвояемым, отстраняя тени, бросалось на людей. Желтые плоды, как тяжелые капли теплого золота, свисали с ветвей. Вязифэ, черная под обличающим солнцем, яростно хватала каждый плод, угождая отсутствующему мужу. Сакина не отставала от нее, как не отставала бы от матери, избегала смотреть на

Гюльджамал. Лицо беременной на дневном свету казалось уродливо-старым, шафранно-желтым. Когда она подымала руки к сучьям, лицо выцветало, белело, и женщина корчилась от пронзающей низ живота рези. Таскать корзины она отказалась вовсе, и, посидев с ножом на земле, едва могла разогнуть спину. Даже суровая Вязифэ пожалела ее.

– Пойди отдохни, Гюльджамал. И прошла в глубь сада.

Беременная осталась сидеть у корзин, поманила Сакину, попросила:

– Помоги мне уйти в дом.

Сакина делала все с какой-то радостной ожесточенностью и легкостью. Даже жалость к заболевшей больше походила на любовную нежность. Она не могла сдержать молчаливой улыбки и улыбалась в сторону. Ее гордое благоволенье не померкло и от брюзгливого замечания

Гюльджамал: «Ну, чему ты обрадовалась?» Тонкое презренье кольнуло Сакину в сердце, она подавила его и ответила как могла ласковее: