Мишин снова начал тянуть и прикидываться. Поминают ли любезного Виталия Никитича? По правде сказать, не часто.
– Да, не часто, милый Виталий Никитич. Очень не умеют у нас помнить даже замечательных людей. Чтобы запомнили, надо город переименовать, а ведь в нашу честь города не переименуют, даже улицу в районном центре не назовут. Память о замечательных людях – это признак высокой культуры. А чего вы хотите от нашего заводишки!
Все это было трудно переносить. Рудаков почувствовал даже тяжесть и ломоту у ключиц – и нечем дышать. Мишин выложил свои неожиданно толстые белые руки на покоробленную фанеру стола и любовался ими. Изредка вскидывал глаза на Рудакова, и тот понимал, что гость радуется его волнению. Гость чувствовал, что нужен хозяину, что тот ждет его рассказов, и тянул, и мямлил, и оба понимали игру.
– В сущности у нас нельзя удаляться, если не желаешь, чтобы тебя позабыли. А забвенье – враг успеха.
«Да говори же, черт тебя возьми!» – едва не завопил
Рудаков, но тут же дошел до отчетливого соображения, что игру пора кончать, просто подавив любопытство. Он встал и, изображая старческое шарканье, побрел к балкону, остановился в дверях у косяка и вяло поглядел в пространство.
– Рассказывайте, я вас слушаю.
– Да, дело совсем плохо, – ответил живо Мишин. –
Перед самым отъездом я зашел к главному инженеру, директор уехал в Москву. Как при вас, так и без вас одинаково: опыты по ваши рецептам проходят без всякого результата. Я – старый производственник, практик, могу заявить: не радуют ваши опыты, глубокоуважаемый Виталий Никитич. «А тридцать тысяч как кошке под хвост кинули» – это подлинные слова главного инженера. Он, знаете, немец, в выражениях не стесняется.
– Идиоты, – пробормотал Рудаков.
– Ну, конечно, помянул всю вашу затею с ультрафиолетовым стеклом недобрым словом и считает, что это вы облапошили старое руководство. Так уж хороший тон приказывает – валить все на старое руководство. Мы теперь с облаков спустились, не до ультрафиолетового, хоть бы по обыкновенному-то выполнять план. Я, конечно, никогда ничего не изобретал, но могу понять и разделить вашу печаль: сейчас не время заниматься изобретениями.
Не до жиру, лишь быть бы живу.
– Это вы свои слова говорите или его? – спросил Рудаков.
Мишин повернул руки ладонями вверх – ладони были белые, в розовых подушечках, холеные, – и не ответил.
– Ах, да, – вдруг схватился он, – ведь вот я столько толкую об аккуратности, а сам… Ведь вам письмо от
Френкеля. Рувим Аронович так наказывал, чтобы я в первый же день, как вас встречу, так и вручил.
Рудаков не слышал. Он вышел на балкон. Липа предстала тем, чем была на деле: деревом, собранием листьев,
сучьев, посаженных на корявый ствол, химической лабораторией хлорофиллового зерна, плесенью на земной коре.
Листья у липы были пыльные, траченные зноем. Совсем нелепо было воображать, что она похожа на живое существо, да еще так определенно: на прачку. Виталий Никитич сорвал два липовых шарика, пожевал и выплюнул с большим количеством жидкой слюны. Руки у него обильно вспотели от желания схватить кого-нибудь за горло. Он вошел в комнату и поглядел на себя в зеркало: коротконог, узок в плечах, много живота, голова, как пивной котел, –
грубо и топорно, и тоже вроде плесени на земле.