Саранча

22
18
20
22
24
26
28
30

Но одно – прошествовать мимо, когда девушка прикована дежурством к дивану, и совершенно иначе обстоит дело, когда она является к вам убирать комнату, а вы горите от беспредметного вдохновения.

– Что вы там возитесь около умывальника? – неестественно громко спросил Рудаков.

Девушка вздрогнула, выронила щетку, которая ударилась с высоким, каким-то визгливым стуком. «Ничего не забыла!» – подумал он, досадуя на нее и довольный собой.

– Почтальон не приходил? Я жду очень важных писем.

Мне кажется, что я заехал в захолустье и могу здесь завязнуть. А кто-то должен позаботиться и вырвать меня отсюда. Сижу здесь случайно, совсем как на полустанке.

Он замолчал, прислушиваясь к себе. Волна за волной, его обдавало внутренним жаром. Стройный, созерцаемый в восторженном покое мир комнаты, рассеченный досками золотисто-зеленого, фольгового света, слоистый атомный мир, поразительный по чистоте и элементарности, вдруг, словно его заволокло дымом, замутнел и потерял очертания. Он превратился в выцветшее, застиранное, непонятное, таинственное, от запаха до последней складки платье девицы, которая растерянно подымала щетку. Рудаков оцепенел. Все разнослойное, разноокрашенное, разнокачественное, что обычно покоится на месте или течет в человеке строго определенным путем, теперь, как под ударом, смешалось, поползло с пазов. Смута сменила порядок.

И, словно от резкой перемены позы, зашумело тяжело в ушах. «Подойти к ней или не подойти?» – мысленно шептал Рудаков, и в этой задушенной риторике гремели целые бури желаний. А Розанна? Далекое спасение! Розанна казалась пройденной, как арифметика, что-нибудь в этом роде: молодое и уже не тешащее. Бесплотно-бледный звук ее имени ничего не значил сейчас. Рудаков всем своим широким, большим телом надвинулся на тоненькую, выпрямившуюся девушку, которая взирала на него растерянными и ожидающими прозрачно-зелеными глазами.

– Не надо, – прошептала она, вырвалась и отбежала к двери.

Сколько раз слыхал он эту беспомощную просьбу. Он знал ее лживость и любил себя, когда торжествовал над ней. Девушка оправилась и, крепко держась за ручку двери, сказала:

– Мне с вами неинтересно, товарищ Рудаков, вы наверное женаты.

II

– Смотрю, на доске ваша почтенная фамилия! – раздался голос совсем рядом. – Здравствуйте, любезнейший

Виталий Никитич.

Оказалось, – Рудаков ничего не слыхал, не видел, – а он стоит в оцепенении посреди комнаты. Леля успела скрыться, и перед ним – Мишин. Все, что могло бы быть поглощено этими забытьями и полуобмороками, этими тенями от бабьих юбок, счастливыми потрясениями, рослыми курортными мелочами, – все встало с появлением

Мишина на горе-горькое, неотвратимое. Рудаков, как купальщик, нырнул в глубь зеленой, уютной, теплой реки и со всего маху ударился о каменистое дно.

Вошедший, без уверенности, с наигранной развязностью, усаживался туда, куда никому не приходило в голову залезать, на венский диванчик с бурым каменистым сиденьем, диван стоял в углу, за плотно придвинутым к нему столом. «Какой манерный человек», – думал Рудаков, две-три угасающих волны окатили его сердце, но после них стало совсем тягостно и холодно, как если бы его отрезвляли мятным горьким лекарством. Сослуживец привез с завода вести значительные и неприятные: он был растерян и важен. Последний год трепки и неудач превратил Рудакова в мнительного и подозрительного человека. «Радуется», и он искал для Мишина какие-то злые, смешные и исчерпывающие сравнения, которыми так за последнее время овладел. «Человеческий организм живет, развивается и стареет по законам коллоидной химии», – размышлял Рудаков и сам изумлялся верности и мертвенности приходившего в голову. «Под глазами у него отеки, щеки обвисли, их упругие ткани распустились, деформировались, как это бывает с мякотью арбуза, если оставить на тарелке», – так приблизительно размышлял он. Эти формулы приходили в столкновение с тем приятным и милым,

что отдавало от черных, с блеском, без седины, как бы массивных волос Мишина. Сколько раз и много лет ими любовался Рудаков. Их неизменный блеск казался ручательством, что молодость можно, если приноровиться умненько жить, продолжить, или еще что-то в столь же необоснованном роде, особливо необоснованном при виде мятых щек и мешков, – такой же блаженный вздор, от которого, однако, подробности, подобный вздор возбуждающие, милы и приятны. Мишин складывал рот узелком и брюзжал. Он всегда брюзжал и проявлял неуверенность.

Он принадлежал к людям, доигрывавшим свои свойства; он – как на сцене: представлял самого себя. И от этого слыл за брюзгу больше, чем был им. Он веско, как действительное переживание, – а теперь от скрытого волнения и важничая перед самим собой, – сообщал свои скептические благоглупости. Прикатил сюда, но не верит ни в какие воды, врачи все жулики, всякая профессия предназначена добывать деньги, а потому неизбежно связана с мошенничеством. Он долго усаживался и уселся, и тогда совсем заюродствовал. Ему дали путевку в санаторий, но жить в общей комнате противно, он будет ходить туда только питаться, устроился в полуподвале, в комнате дворника этой же дачи, подешевле, «не то что вы, изобретатели», что в конце концов вся интеллигенция загнана в подвал, да та ей и нужно, потому что каждый класс заслуживает своей участи. Нельзя было определить, считает ли он пустой болтовней все эти измышления, или говорит от сердца.

Рудаков, человек правдивый и детски легковерный (здесь ему не помогало и художественное воображение), полагал, что Мишин высказываете серьезно. Впрочем, ему было все равно. Он ждал новостей о другом, А спрашивать не хотелось. Как-то относятся на завод к его внезапному отъезду на курорт, человек даже путевки не дождался?

– Ну, а что обо мне говорят на заводе? – в упор, неожиданно для себя брякнул Рудаков.