Ни звука.
– Эй, отзовитесь!
Молчание.
– О-го-го! О-о! А-а!
Кричал что-то нечленораздельное, постыдное в бессмысленности, вопя, напрягал все тело, горло саднило, орал, простирал руки. Огни жилья удалялись. Нет, не удалялись, – превращались в насмешливые блестки светляков, бесполезных, обманчивых. Или хуже: свет, близкий и желанный, отделялся плотной толщей мрака, неодолимой звуком. Крейслер выхватил браунинг и, обеспамятев, выстрелил четыре раза, – четыре драгоценных патрона. На несколько мигов сомкнулась тишина и, вдруг, – бах! бах!
бах! – справа, слева, в лоб громыхнули выстрелы по ту сторону канавы, вдали, вблизи, кричали что-то горловые голоса по-тюркски, открытый грудной голос возник почти под шеей лошади:
– Кто там?
– Свой, свой! – радостно отозвался Крейслер. Русских разбойников в Степи нет.
III
Траянов приветливо угощал:
– Ешьте пожалуйста, баранина чудесная, у нас такую готовят тогда, когда прибывают гости.
Его лицо походило на пруд, заросший ряской. Длинные, жидкие космы волос спускались на лоб до густейших бровей, из-под которых насмешливо-сухо, отшельничьи глядели в воспаленных веках глаза. Рот прятался в запущенной седой бороде.
Крейслер, тычась носом в тарелку, жевал до боли, до онемения в скулах напитанное чесноком мясо, отхватывал кусок за куском, безразлично взирая, как обнажается кость.
Завеса блаженной, клейкой теплоты подымалась, заливала его. Почему-то, по вкусу, что ли, по наперченности, по сдобренности пряностями баранины, было очевидно, что в доме нет женщины. Но стол сиял чистотой, вино в хрустальном графине рдело с каким-то даже вызывающим изяществом. Причудливо, слишком по-мальчишески облаченного юношу (короткие панталоны, рубаха с открытым воротом), с тонким, смуглым иранским личиком, на котором мерцали «слишком красивые для мужчины»
пресыщенные глаза, он не замечал. Тот раза два переменил совершенно бесшумно тарелки, – хозяин не касался прибора, и потом, когда приезжий самозабвенно погрузился в компот, легко, как тень, распластался в кресле с четко выверенной миловидностью. Старик брюзгливо приказал постелить в кабинете постель гостю. Он учтиво улыбался, но взгляд его казался выпуклым, как жила. Крейслера позывало отмахнуться.
– Я одурел от этих разведок и разъездов. Заблудился, как-то сразу потерялся. А у вас как будто средневековый замок, я также с детства помню на гравюрах, – неприступные рвы с водой, подъемные мосты, зарешеченные окна.
– Вы вспоминаете свои затруднения и досадуете. За стенами, как видите, гостеприимнее.
Крейслеру даже сквозь усталость не понравилось, что в разговоре с ним следуют по пятам. В этом было что-то неуловимо бабье. Но набежало теплое облако истомы, и сквозь него журчала далекая стариковская болтовня.
– Проживите в Степи всю гражданскую войну. Она выгнала отсюда три четверти обитателей, и туземцев, и колонистов. Армяне резали турок, турки армян, и те и другие вместе – русских: поработители! Я старый поселенец, первый мелиоратор Степи. Меня знал каждый крестьянин, – все пользовались водой для орошения, – каждый был мне чем-нибудь обязан. Однако мой хутор «Гюлистан»
(истинно страна роз!) разорен до основания, даже прислугу вырезали. Я спасся случайно, – теперь там змеиное гнездо,