их тоже вымыло льдистым потоком. Он озирался, учась ненавидеть все, что видел, он воспитывал в себе обезьяну злости, которая будет в точности походить на Михаила
Крейслера, но с длинными, до полу, руками, с волочащимся по земле задом, с тяжелой челюстью, с дюймовыми клыками, с языком, любящим лизать кровь. Утро добрело до кухни, разбудило Степаниду, она загрохотала посудой, раздувала самовар. Осматриваясь, Крейслер заметил на письменном столе лист бумаги, в который обычно заносил записи наблюдений за саранчой и с вечера оставил незаполненным. Белизна бумаги вернула к жизни. «Ах, да…
саранча…» Он встал и пошел в спальню.
Жена лежала одетая. Ее лицо, металлически-бледное, отличалось от залежанной наволочки только блеском и более глубокими тенями. Она открыла глаза – ему показалось – с шумом.
– Что же ты наделала, Таня? – спросил он таким разжалобленным тоном, словно готовился изойти жалобами. –
Ну, что ты наделала? До сих пор я все понимал в нашей жизни и, как она ни страшна была, мы любили друг друга и все скрашивалось.
Едва размыкая губы, сплоенные отвращением, он шепотом спросил:
– Ты любишь его? Этого преступника, участника воровства, подлых хищений…
И вдруг услыхал в ушах какой-то шум, с которым все равно не жить, и, перебивая его, Михаил Михайлович сам начал кричать, махать руками, со стороны видя себя разгневанным и грозным. Он ругал Веремиенко площадными словами, позорил и через каждые пять минут твердил: «И
ты любишь такого!» Она давно поднялась с постели, на лицо ее нанесены были искажения ужаса, брезгливости. И
слез, чтобы смыть это, не было. Земля ускользала из-под ног, и, ловя ее, она кричала: «Замолчи!» Он не подчинялся.
И ей, только что видевшей любовь, на которую она ничем не ответила, которую не вознаградила, стало унизительно слушать его.
– Замолчи, говорю. Ты ничего не понимаешь, ты – груб.
Меня обвиняешь в измене, а сам… На себя погляди, с какой-то заезжей дурой проводишь по полночи. А Веремиенко… Он все, что у него есть: достояние, честь, жизнь, –
принес в жертву. Он действительно любит. И как благородно… Он не пришел ко мне: «На вот, – поезжай куда хочешь. Покупаю тебя». Ведь я сама ему жаловалась…
«Сама», – хотел сказать он. Это слово предназначалось уязвить, обидеть ее, отомстить за него, разрешить сомнения, наконец… Но в дверь постучали.
– Кто там?
Крейслер в бешенстве бросился к дверям. На пороге стоял Веремиенко. В темноте наплывающего беспамятства
Крейслер почувствовал, как пальцы, готовые протянуться к горлу соперника, наливаются сухой силой. Тот вытянул жилистую шею, бормотал: «Меня обокрали, сволочи… Он убежал…» Крейслер очнулся.
– Кто?