Кто прав? Беглец

22
18
20
22
24
26
28
30

лагали мне бросить ради меня вашу семью, наконец после

вашей дикой выходки в карете, отказ ваш прийти ко мне

знак пошлой трусости, недостойной порядочного челове-

ка, вы меня оскорбили, и я требую, слышите, требую, чтобы вы еще раз пришли, я должна объясниться с вами».

Слово «требую» было два раза подчеркнуто.

Когда я, час спустя, вернулся назад, Зуев мне не сказал ни слова о письме, и я решил, что посыльный приходил не ко мне, а по какому-нибудь другому делу.

Зная Зуева за человека порядочного, честного и доброго, трудно представить себе, как решился он на такой поступок, чтобы, прочитав вышеприведенную записку и сделав на ней сбоку надпись: «Теперь вы видите, что я был прав, вот ваш идеал, достоин ли он любви вашей?!» – послать эту записку Мане.

Единственным объяснением подобного поступка и до некоторой степени его оправданием может служить разве только его сильная любовь к Мане. Я уже говорил, что Зуев был из людей весьма увлекающихся своими собственными фантазиями, которые кажутся им истинными. В данном случае он, что называется, вбил себе в голову, сам себя свято уверил, полагать все счастье моей жены в том, чтобы как можно скорее бросить меня; притом, кажется, он не верил в ее привязанность ко мне и объяснял ее верность мне не любовью, а просто исполнением долга, необязательного для жены в том случае, когда и муж свято не исполняет его. Зуев весьма гордился своею логичностью, слово «логика» им склонялось во всех падежах и не сходило с языка, он всегда поступал согласно кажущейся ему логике, – но так как логика его была чисто теоретическая, ничего общего с живою жизнью не имеющая, то в конце концов редко можно было найти человека менее его логичного.

Довольный, что избавился наконец от своего рабства, наотрез отказавшись прийти к Вере Дмитриевне, вернулся я в самом прекрасном расположении духа домой. Но почему-то в ту самую минуту, как прислуга наша снимала с меня пальто, я почувствовал какую-то сердечную тяжесть.

Может быть, я ошибся, но мне вдруг показалось что-то особенное в выражении лица нашей Матрены, настолько особенное, что я невольно зорче обыкновенного взглянул на нее. Какая-то неуловимая тень мелькнула по ее лицу, а глаза стрельнули куда-то в сторону. Петербургская прислуга, всю жизнь свою вращающаяся в калейдоскопе столичной жизни, невольная свидетельница чрезвычайно разнохарактерных житейских драм, трагедий и водевилей, с изумительной чуткостью умеет проникать во все сокровенные, касающиеся их господ, и детски наивен тот, кто думает что-либо скрыть от этих всезнающих, всеугадывающих, всюду проникающих шпионов.

Как часто бывает с людьми болезненно настроенными, я вдруг почувствовал прилив такой робости перед чем-то, мне еще неизвестным, но долженствующим совершиться непременно и в самый короткий срок, чуть было не пошел обратно, и должен был употребить некоторое усилие воли, чтобы войти в комнату жены. Я застал ее на обычном месте

– диванчике, приютившемся в углу стены и драпировки, отделяющей будуарчик от спальни.

Маня сидела, откинув слегка голову на запрокинутые назад руки, в свою очередь покоящиеся на небольшой вышитой подушке. В первую минуту она показалась мне дремлющей, так как глаза ее были полузакрыты, но я тотчас же убедился в противном, как только вгляделся в ее лицо. Никогда еще не видал я его таким. Оно сделалось сразу до неузнаваемости мертвенно бледным, осунувшимся, как бы похудевшим. В складках губ и во всей фигуре было что-то, выражающее такое глубокое отчаяние, такую безысходную скорбь, что сердце у меня невольно сжалось, глядя на нее. Я осторожно подошел к ней и наклонился, чтобы, по обыкновению, поцеловать ее в лоб, но она, раскрыв вдруг широко покрасневшие от слез глаза, порывисто отшатнулась в сторону.

– Умоляю, не подходи ко мне! – болезненным стоном вырвалось у нее, и она снова закрыла глаза, приняв ту же позу.

«Ну, начнется теперь канитель, – досадливо подумал я,

– начнутся слезы, упреки, жалкие слова, и что всего досаднее, вся эта история, в сущности, выеденного яйца не стоит, а не то, чтобы заводить такую мелодраму!»

Всего досаднее было сознание невозможности толково, ясно, не волнуясь, объяснить и дать понять всю, в сущности говоря, ничтожность всего происшедшего.

«Что ни толкуй ей, – с отчаянием думал я, – она не поймет. Не поймет, что тут вовсе нет ничего трагического, факт сам по себе вполне ничтожный, но, судя по началу, разыгрывается чуть ли не шекспировскою трагедиею».

Я кисло усмехнулся и, отойдя от Мани, опустился на первый попавшийся стул, ожидая вопросов и объяснений.

Я решил первым не начинать никаких разговоров, а по возможности спокойно и не раздражаясь постараться –