— Какие жизни, Марк Иваныч? Мамаша жила хорошо,
отец помер, – вольно ему было два литра после рыбной ловли пить, я... Да вы на меня гляньте: чем же я несчастна? Марк напряженно вглядывался в нее. Черты лица ее мелкие, и вообще она вся какая-то мозаичная. Розовые уши ее немножко велики, она понимает это и убирает их под платочек, кокетливо улыбаясь и поправляя шинель, падающую с плеч, тем движением, каким цыганки поправляют шаль. Назвать ее несчастной? Почему же? Тогда чем же Марк способен ей помочь? Но почему же ему хочется говорить о помощи ей?
— Не-ет, разве я несчастная, Марк Иваныч? Я поднимусь высоко. Есть такие, которые считают, что человек не должен выше их носа подниматься. И начнут тебе свет застить. Тех я оттолкну! Я добрая, но отталкивать умею.
Свету мне хочется, Марк Иваныч!
— Законное желание.
Она повела плечами. За этими плечами лесок, а за ним поле. Темные воронки дыма стелются по нему. Из серой ямы неба пикируют самолеты. Сыплется на поле пулеметный град. Снарядом повалило дерево. Лохматое, плетенное из веточек, воронье гнездо упало с вершины и застряло, катясь, в колее дороги. Раненый, идущий по колее, перед тем как войти в палатку врача, смущенно очищает грязь с сапог о гнездо.
Марк уходил мелким, лесным шагом, высоко приподнимая ноги. Большие следы его сапог четко отпечатывались на обочине. Рыжая вода заполняла эти следы...
Так ли она поступила? Правильно ли, что так быстро сняла с его плеч «фирсовскую» ношу? Она не налгала, нет, –
она несколько пофантазировала на тему о своем стремлении «повелевать». И относительно книг она не лгала –
Лермонтова, например, она любит больше, чем Пушкина.
Но ведь о своем счастье она не лгала? Да, она скоро будет счастлива... с кем?.. с ним?.. Не потому ли «отваживала», что любит другого? Нет, нет, как так можно думать?!
— Настасьюшка, Настасьюшка, что задумалась? Он –
интересный, да? Интереснее капитана?
— Какого капитана, Тоня?
— Господи! Да капитана Елисеева.
— Стыдилась бы!.. Копеечные мысли!.. И вдобавок где!
– на Бородинском поле!.. Мало работаешь, идем...
9
В землянке мало перемен. Мозолит глаз коптилка, телефон с засаленным от долгого употребления шнуром, папка с приказом, испещренная отметками красно-синим карандашом, закапанная чернилами. По-прежнему вздрагивает коптилка от взрывов, и по-прежнему знамя, стоящее в углу, в клеенчатом чехле, слегка отделяется от стены; тогда кажется, что кто-то хочет его вынести, но, раздумав, ставит обратно. По-прежнему в землянке Хованский и Бондарин. Широкоголовый, недвижный, словно одеревенев, сидит за ящиками из-под консервов Хованский, прислушиваясь к чему-то такому, что слышит он один. Красные его руки оттягивают ремни портупеи. Во всех движениях его серьезная и умная многозначительность, и Марк не думает о нем: «философ музыкальной баллистики». Он думает другое, еще неясное, но, должно быть, очень хорошее. .
– Лейтенант Карьин явился по вашему приказанию, товарищ подполковник.