Заместитель начальника отдела кадров отделался выговором без занесения в учетную карточку.
Начальнику тюрьмы было поставлено на вид.
20
Влодимирский чувствовал, что наверху происходит нечто странное, непонятное ему, какое-то дерганье и суета, начинавшаяся вдруг и столь же неожиданно кончавшаяся.
Разгадывать политические ребусы – работа, непосильная для обычного человека, хотя и с полковничьими погонами, да еще при полнейшем расположении начальства: как абакумовского, так и комуровского (считай, берйевского). Именно это последнее – благорасположение с двух сторон – держало его в состоянии постоянной напряженности, не оставляя времени исследовать то, что так беззвучно и незаметно, но давно и грозно ворочалось в Кремле: мимо него не проходили ни разговоры о семье Молотова – странные разговоры, тревожные; ни намеки на то, что Сталин перестал принимать члена Политбюро Андрея Андреевича Андреева, который в свое время тесно сотрудничал с Дзержинским; прервал отношения с Ворошиловым; постоянно – так было в тридцать шестом, рассказывали старожилы, – вызывает Вышинского; явно приблизил Абакумова; Берия принимает реже, чем Виктора; маршал по этому поводу сухо заметил: «Зарвался».
Он несколько растерялся после недавнего разговора с Комуровым потому еще, что тот поинтересовался: «Ты твердо убежден, что Исаев не гонит липу по поводу его рукописи, хранящейся в банке?»
Значит, и это навесили на него: если Исаев не лжет, удар придется именно по Лаврентию Павловичу – бить есть по чему: именно тот приказал Шандору Радо после заключения договора о дружбе с Гитлером не проявлять активности; именно он запретил Шандору привлекать к работе Рёслера, человека, имевшего прямую связь со штаб-квартирой фюрера, – «провокатор и английский шпион». Именно он же, Берия, в панике, в шесть утра двадцать второго июня, когда началась война, подписал шифровку Радо: «Платите Рёслеру любые деньги, только б работал!» И презрительный ответ Шандора: «Рёслер работает не из-за денег, он не осведомитель, а борец против нацизма». А расстрел всех наших нелегалов, внедренных в Германию? Прекращение разведработы против гитлеровцев? Неважно, что приказал Сталин, – подписал-то Берия… А дело Кривицкого? Исаев вполне мог с ним встречаться, а тот знал все о процессах тридцатых годов… В Испании он виделся с Орловым – исчез, голубь, а работал в Центре, для него тайн нет… С Леопольдом Треппером, «Большим шефом», контачил… С Сыроежкиным дружил, с Антоновым-Овсеенко… На кой черт Берия уступил кресло Абакумову?! Сам ведь ушел, никто не принуждал… Ах люди, люди, порождение крокодилов… Неужели нельзя жить дружбой? Открыто? Нараспашку?! Одно ведь делаем дело!
Дело? Дела, усмехнулся Влодимирский; ставим спектакли в угоду директору театра…
Хорошо, допустим, я ввожу в комбинацию с Валленбергом и Исаевым моего Рата, сулю ему вторую звезду на погон и боевой орден… Но ведь Сталин дал честное слово Каменеву и Зиновьеву, что их не расстреляют, и дал его в присутствии Ворошилова, Ежова, Ягоды, Миронова… Ведь именно после этого у чекистов гора с плеч свалилась: никаких расстрелов не будет, речь идет лишь о политическом уничтожении троцкизма, кровь ветеранов большевистской партии не прольется… А ветеранов партии расстреляли через полчаса после того, как они кончили писать прошения о помиловании, – на рассвете; день, говорят, был на редкость солнечный. И это узнали старики Дзержинского и взроптали: «Сталин – лгун, ни одному его слову нельзя верить», и их стали косить из пулеметов… Тысячами… Десятками тысяч… «Ты это о чем? – грозно спросил он себя, как-то съежившись, – такое слышал в себе впервые. И ответил: „Это я о Влодимирском, о тебе, дурак!“
…Он дважды прослушал запись разговора Исаева с Валленбергом и до конца убедился в том, что исповедь обоих – предельно искренна, их надо немедленно освобождать, нет за ними никакой вины… Но кто же колол Валленберга на этот самый «Джойнт»? Почему мне никто не докладывал об этом? Одно время с ним работал Рюмин, потом Рат… Рат – мой, но он мне про это не говорил. Почему? Рюмин, судя по словам Комурова, теперь тоже будет нашим. Но и он молчит… Сталин расстреливал тех следователей, кто не мог справиться с людьми, арестованными по его приказу.
Ну хорошо, допустим, я вывожу на процесс Валленберга и его обличают Риббе, Штирлиц, Рат – введу его в комбинацию как «связника» из Лондона.
Процесс против Каменева проводили в Октябрьском зале, ни одного пропуска по приказу Сталина не дали ни единому члену ЦК или ВЦИКа. Зал был забит работниками НКВД: согнали стенографисток, уборщиц, курьеров, надзирателей.
А Пятакова судили при иностранцах. Почему пошли на такой риск? Где гарантии, что обвиняемые не начали бы орать в зал правду? Кто знает, как этого добился Ежов? Придется просить у Берия санкцию на ознакомление со спецпапкой… Даст ли? Ответы подсудимым писал Сталин, это известно, захочет ли Берия, чтобы я воочию в этом убедился?
А что, если я проведу процесс, а меня после этого уберут, как убрали всех в НКВД, когда пришел Ежов, а потом Берия? Ведь тех, кто поставил гениальные спектакли, которых не было в истории человечества, перестреляли!
Так и не ответив ни на один из этих вопросов, Влодимирский вызвал машину и отправился в Театр оперетты на площадь Маяковского.
Сначала он никак не мог сосредоточиться на шуточках старика Ярона, потом увлекся тем, как себя подавала Юнаковская; закрыл глаза, слушая арию, исполнявшуюся Михаилом Качаловым, постепенно спектакль захватил его, растворил в себе, успокоил.
Выходя из подъезда, подумал: «Все же оперетта – очень доброе искусство, дает надежду на выход из самых трудных положений, когда, кажется, трагическая развязка неминуема… Говорят, „легкий жанр“… Ну и замечательно, что легкий! В операх или топятся, или помирают, чего ж в этом хорошего? Вот бы и назвать оперу – „тяжелый жанр“…»
Приехал домой, решив не возвращаться в контору, однако жена сказала, что дважды звонил помощник, разыскивал.
Влодимирский набрал номер, сухо поинтересовался:
– В чем дело?