Другой

22
18
20
22
24
26
28
30

Там, на блестящей крышке пианино, лежит сверток из голубой папиросной бумаги, бумага развернута, содержимое на виду. На лице у Нильса зачарованное выражение, как у Холланда, он почти загипнотизирован пальцем. Палец: твердый, высохший, чуть согнутый, ноготь аккуратно подпилен. Если бы кто-то вошел, он бы спрятал его, но никого нет, и ребенок поглощен своим диким сокровищем.

Он только что пришел с улицы, с яркого уличного света, и находит гостиную более мрачной, чем обычно, воздух кажется спертым, атмосфера более тягостной. В прежние времена гостиная выглядела весело и жизнерадостно, но теперь темное дерево, густой сливовый тон обивки тахты, камчатые занавески — все производит печальное, тяжелое впечатление. Красный ковер выцвел, он теперь напоминает цвет... чего? Цвет вареного, отбеленного солнцем панциря омара, подумал он. Радио молчит — молчит с тех пор, как три дня назад вернулась из Чикаго тетушка Ви, и все те безделушки, что оживляли комнату, составляли ее украшение, теперь убраны — на них скапливалась пыль, увеличивая работу Винни.

Серебряная ваза бабушки Перри стоит на поддоне на пианино, полная поникших георгин; цвета слоновой кости соцветия отражаются в полированном дереве. Нильс берет аккорд и наблюдает, как вибрация инструмента заставляет лепестки опадать, вместе с ними сыплется желтая пыльца. Он сидит, берет тройные аккорды, глядя в ноты перед собой, на плавный полет лепестков, падающих в молчании там и сям вокруг негнущегося пальца. Эта иссохшая плоть занимает все его мысли.

Палец... памятная сине-черная точка в том месте, куда Рассел ткнул острием карандаша... Дар Холланда. Жужжание прекращается, сменяясь криком. Слышишь? Дикое мяуканье! Мяа-ааау! Где-то здесь, в его голове.

Кошка: кис-кис-кис... В тот мартовский день он играл у дороги, услышал мяуканье, крики, вопли. Адина кошка, Пиликия, это она вопила, пока Холланд тащил ее на цепи, обмотанной вокруг шеи. Затем борьба, все смешалось, кошка дергалась в петле, падение и наконец глухой удар внизу. Он бросился к колодцу, вскарабкался на сруб, вытянул шею, вглядываясь в темноту, на камни — шероховатые, холодные, поросшие зеленым мхом; пальцы свело судорогой от страха и боли, в то время как кто-то пытался оттащить его прочь, кровь шумела в ушах, закипала в мозгу. Он испытал головокружение, его тошнило, тянуло броситься следом, вниз. «Помогите! Спасите!» Он предпочел бы ослепнуть, но только не видеть, кто лежит на дне колодца — может быть, тяжело раненный. «Помогите!» Беспорядочно дергающееся тело в луже красного и черного. В долю секунды все кровяные сосуды в голове, казалось, взорвались, и кровь пролилась ему в горло, чуть не задушив. Это был Холланд — в колодце — раненый — Холланд ранил себя! Он вцепился зубами в кулак, чтобы остановить вопли, но когда его уводили, он все еще продолжал кричать. Когда же он замолчал, то не говорил больше ничего, никому ничего не говорил несколько дней, не ел, не двигался, едва ли дышал, смотрел, слушал...

Он ушел тогда, переместился в какую-то другую страну, в какую-то незнакомую местность, где все было в тумане, где голоса людей доносились как бы издали (видение колодца там было из милосердия уничтожено), когда они с бледными печальными лицами приходили, собирались в круг и смотрели на него сверху вниз. Чужие лица. Незнакомый мужчина с серебряным кружком и резиновыми трубками в ушах; другое лицо, беспокоящее своей похожестью на кого-то полузнакомого; далекие переговаривающиеся голоса.

«Травмирующее воздействие... шок... это пройдет». — «О, ради Бога!» — «Миссис и мистер Фоли внизу в гостиной... говорят, кольцо не снимается с пальца...» Услышав это, он в тревоге приподнялся, хрип сорвался с его губ: «Нет... нет...»

«О чем это он — о кольце?» — Другой голос, удивленный. «Что вы говорите — кольцо? Какое кольцо?» — «Золотой перстень его отца, с соколом на печатке. Он не должен был надевать его. Пальцы распухли, и кольцо не снимается. Мистер Фоли спрашивает, что ему делать?» Пауза, потом: «К черту кольцо! Забудьте о нем... не до этого... все это... ничего, кроме сожаления. Нет, погодите — скажите ему, пусть оставит кольцо... оставит на пальце у мальчика, будет лучше, если мы его похороним вместе с ним, спрячем под землей... сколько еще вреда он принесет, этот перстень... пусть его похоронят».

Подождите! Нет! Кольцо? Перстень для Перри? Его не станет? Нет! Да, говорят они, сделав строгие лица: они все пришли к нему, наставили на него пальцы, будто отгоняют чертей, заклинают нечистую силу, изыди, изыди! Ужасный ребенок, конец ему, конец и кольцу. Неспроста он так его хочет, это порча! И если правая твоя рука соблазняет тебя... Оно должно быть похоронено, конечно. Да будет так... да будет так...

Нет! Не-е-е-ет!

Блеск серебра, быстрый укол, покой. Он уснул. Беспокойный, полный сновидений сон, ужасные, несчастные сны: всюду ночь, можно кое-что разглядеть, безлюдный, заброшенный ландшафт, но все это ночью, небо и земля покрыты тьмой. И из самого сердца тьмы летит сокол-сапсан — не та золотая птица-флюгер, а другая, живая, кричащая, и крылья ее мягко машут. Потом темные крылья становятся белыми и птица превращается в другое существо, превращается — в ангела! Ангел Светлого Дня! Смотри, как развеваются ее белые одежды, крылья ритмично поднимаются и опускаются, лицо такое милое и любящее, на губах улыбка. Смотри, как простирает она руки, как они манят... манят...

А вот он идет — Другой, — весь озаренный золотыми лучами, и Сокол-Сапсан с хищными глазами сидит на его плече. Он протягивает руку, ту руку, и на томпальце надет перстень. Вот Ангел окутывает его своими крыльями, и на глазах у Нильса все они улетают, Ангел, дитя, птица — перстень.

Нет, погодите — не уходите! Постойте!

Но он не может остановить их. Дальше, дальше уходят они, в глубокую тьму. Шепот: прощай... угасает... угасает... И остается лишь память о лице, знакомом лице, улыбающемся, насмешливом... чьем?

* * *

Он просыпается.

Стоит в комнате; это другая комната, темнота и молчание, занавески задернуты, воздух спертый — это гостиная. Гроб. Золотые шнуры с кистями, запах гладиолусов, уже слегка привядших, улыбающаяся «Мадонна с младенцами»... Шеффилдские канделябры, тусклые огоньки свечей. Он протянул руку. Поднял крышку. Смотрел в лицо, это лицо. Это не сон. Но почему такое молчаливое, такое холодное, такое неподвижное? При тусклом освещении кожа казалась гладкой, бледной и холодной; невозможно было различить следы когтей, сломанные кости, синяки и ссадины.

— Холланд? — Нет ответа. Он еще здесь — это не сон. Бесконечно долго стоял он, глядя на лицо на подушке, сатиновой подушке. Бдение.

Лицо спящего.

Вечным сном, похоже.

Он созерцал в покое. Смотрел, смотрел, смотрел. Он смотрел на закрытые веки. Какое-то время спустя комната стала сжиматься вокруг него, тишина превратилась в одно огромное молчание, неподвижное и бесконечное, воздух начал уходить, стало трудно дышать, чувства слабели, пол наклонился. Холланд? Черт побери, еще мгновение спустя его рот казался напрочь лишенным выражения, или, точнее, он будто застыл, произнося какой-то звук, как у статуи. Теперь казалось, что уголки рта приподнялись в двусмысленной улыбке. Он наклонился ближе. По сравнению с его собственными эти губы казались твердыми, ненастоящими, резиновыми. В ноздрях запах, специфический, медицинский, вроде формальдегида: напоминает об уроках биологии. Он затаил дыхание, сказал про себя: «Открой глаза». Мольба, переход от надежды к отчаянию и обратно. Нет, глаза оставались закрытыми. Пальцем он поднял одно веко, потом другое. Серебристый блеск белков в свете свечей.