Руслан Семихатко с удвоенной осторожностью и вниманием держал рюкзаки, битком набитые провизией — он опасался, что продукты могут помяться и испортиться от тряски грузовика; вот, скажем, отменная корейка на косточке — не пострадает ли она от грубых ударов о борта машины? И изумительный сыр в красной корочке — ему тоже приходится нелегко, как бы не превратился он в лепешку от невыносимых побоев… Лучше уж пусть потерпят немного бока Руслана.
А Вахлаков из своего угла цепко следил за Степаном Зверевым; его очень заинтересовало, что товарищ Зверев не выпускает из рук именно свою поклажу, хотя в дороге груз распределяли как попало, каждый брал то, что сподручнее было нести. А этот все хватался именно за свой груз; вот и теперь впился в свой набитый мешок. Интересно, что там лежит? Не деньги ли? Или еще какие ценные и любопытные вещи? Вдоль позвоночника Олега прошел холодок, руки стали влажными от волнения, от азарта, накатившего внезапно. Ничего, если не сегодня ночью, то следующей обязательно Олег залезет в этот загадочный мешок. Нет, он не будет теперь брать все деньги; он возьмет только часть, это будет такой приз, типа спортивного кубка; если остальные люди так глупы и легкомысленны, то награду должен получить смелый и хитрый! Олег Вахлаков представил себе, как в ночной тьме, в тесноте палатки, под мерное дыхание спящих товарищей он осторожно развязывает тесемки рюкзака, засовывает руку в плотно набитое брюхо, шарит там, нащупывает что-то скользкое, тугое, припрятанное на самом дне — о, это большое портмоне, в котором даже на ощупь можно различить пачки купюр! Лицо Вахлакова приобрело идиотическое выражение, нижняя губа отвисла, он походил на маньяка, в которого и превращался с невиданной скоростью.
Толик Углов плотнее кутался в шарф, натягивая шапку на самые глаза, втайне ужасно боясь простудиться и умереть. Он с тревогой прислушивался к биению сердца, к собственному дыханию, которое казалось мнительному Толику слишком прерывистым и хриплым — не бронхит ли это? В поезде Толик незаметно надел шапку, когда ложился спать — чтобы не надуло в уши от находившегося рядом окна. Но этой меры оказалось недостаточно, теперь он может захворать и умереть… На ухабах все внутренности поднимались к горлу, и Толик переставал бояться простуды, начиная тревожиться по поводу возможного разрыва печени или селезенки. Он никак не мог настроиться на удовольствие от похода; его все что-то беспокоило и тревожило, пугало и угнетало. В душе он даже пожалел, что пошел в этот трудный и обещавший большие испытания поход. Что-то было не так, а что — Толик не мог бы объяснить даже самому себе. Вроде все как обычно, все в порядке, а на случай болезни у них есть с собой отличная аптечка, в которую лично он, Толик, положил два запасных бинта, йод в большом пузырьке и несколько порошков аспирина. И есть еще отличный медик Женя Меерзон, который без пяти минут врач, ему уже доверяют лечить больных и ассистировать при сложных операциях. При мысли о Жене Толику стало легче; всегда испытываешь облегчение, если есть человек, на которого можно переложить ответственность!
А Женя и сам почему-то чувствовал себя не в своей тарелке, ему не давал покоя тот странный случай в узком и грязном тамбуре вагона, где он столкнулся с неведомым. С неведомым в собственной психике — так поправил себя Женя; он внутренне настраивал себя на спокойствие и уверенность. Надо будет хорошенько отдохнуть и заняться физическими упражнениями, чтобы переключиться с умственной активности на телесную; дать мозгу необходимый отдых. Женя прижимал огромный баул к борту грузовика, а рядом Юра Славек помогал Любе держать тюк с палаткой и несколько пар лыж.
Люба все еще чувствовала какую-то неловкость, старалась отстраниться от Юры, но он придвигался все ближе, прижимался все крепче, в тряском кузове, на сильном морозе это давало ощущение покоя и защищенности, так что Люба сама не заметила, как оказалась почти в Юриных объятиях, скорчившись за тюком с громадной палаткой, предназначенной для ночевок сразу десяти человек. С другой стороны тюк подпирал силач Феликс Коротич, который чувствовал себя хорошо — оттепель кончилась, мороз принес с собой перемену атмосферного давления, и голова у Феликса пришла в порядок, перестала кружиться и болеть. Он дышал полной грудью, чувствуя себя свободным и почти счастливым, сильным и молодым. Ему нравилось абсолютно все, даже грязный и неимоверно тряский кузов, в котором ребят бросало из угла в угол, словно картофелины.
А Егор Дятлов был так погружен в свои мысли относительно руководства походом и наглости товарища Зверева, что почти не чувствовал толчков и ушибов. С каменным лицом и мрачным огнем в светлых глазах Егор представлял себе серьезный разговор, на который он вызовет этого нахального Зверева при первой же возможности, прямо в лесу, в походе, или у костра, вечером, когда ребята будут укладываться спать. Так они ехали, с каждой минутой приближаясь к станции Вижай — крошечной деревушке, затерянной на самом севере области.
— Ну, вот и приехали! — услышала Рая сквозь дремоту и открыла глаза.
Водитель затормозил, грузовик стоял на обочине узкой дороги, рядом с бревенчатым домиком, на котором красовалась надпись: “Магазин”. В отдалении виднелось несколько изб с пристроенными сарайками: сараи высились на столбах, чтобы дикие звери и собаки не могли полакомиться запасенными продуктами. На шестах были распялены свежевыделанные шкуры, которые охотники сдавали в потребсоюз за небольшие деньги. Слышался лай собак и карканье ворон.
— Все, конечная остановка! — сказал шофер и, кряхтя, вылез из кабины, чтобы откинуть борт кузова. Он принялся помогать ребятам выгружать багаж, хотя его не просили об этом. Помощь пришлась кстати, разгрузили все быстро и весело.
Шофер попрощался с ребятами, ни словом не обмолвившись о мрачных слухах, которые так легко опровергла Рая. Ему было как-то неловко: и впрямь все эти истории, байки, рассказанные у костра или в полутемной избе, за бутылочкой “Столичной”, показались ему теперь бабьими выдумками. И он хорош: принялся пугать девчонку какими-то россказнями. Хорошо, что она так его отрезвила, а то даже совестно. Нет, он ничего не скажет больше этим веселым студентам, чтобы не выставить себя дураком и трусом. Но это была только часть правды.
На самом дне души, в потемках и сырости подсознания, копошился противный липкий страх, первобытный ужас перед табуированными местами, идолами и демонами, следящими за каждым шагом смертного человека немигающими раскосыми глазами. Что-то связало язык шофера, затуманило его мозг, заставило забыть о предупреждениях и страшных историях, которые с таким смаком рассказывали друг другу жители глухих северных деревень и поселков, где о телевизоре даже не слышали, а радио было только в красном уголке, у председателя колхоза; газеты же доставлялись крайне нерегулярно и только две: “Правда” и “Звезда коммунизма”. А там, как известно, ничего о таинственных историях и исчезновении людей не печатают.
С противным чувством облегчения пожилой человек забрался в кабину и стал разворачиваться; ему нужно было заехать к охотоведу и забрать заготовленное мясо. Он напоследок посмотрел на ватагу молодых и веселых ребят, шумно спорящих по поводу груза и маршрута. Они уже забыли о нем, только Егор Дятлов на прощание помахал рукой в пушистой рукавице. Шофер помахал в ответ и дал газу, стараясь не думать об источнике смутного беспокойства, поселившегося в душе. Чем дальше он отъезжал от студентов, тем глупее казались ему собственные слова, поступки, мысли и чувства. “Тьфу, черт!” — выругался на самого себя водитель и закурил “Казбек”, внимательно вглядываясь в дорогу перед машиной.
А туристы решили зайти в магазин, чтобы прикупить каких-нибудь продуктов повкуснее — вдруг в этом убогом уголке есть деликатесы и вкусности, о которых ребята уже забыли в городе с его тотальным дефицитом? Система распределения была такова, что в глухом ауле можно было встретить банки растворимого кофе, на который с отвращением поглядывали местные аксакалы, в сельповском чуме у северных народов найти дорогое душистое мыло, которое с неменьшим отвращением употреблялось в пищу чукчами… Да еще хотели купить про запас побольше папирос и спичек — курили почти все мальчишки, кроме Жени Меерзона. Папиросы в походе быстро кончались, гораздо быстрее, чем в городе, так что нужно было подстраховаться и взять побольше пачек с нарисованным черным силуэтом всадника на фоне кавказских гор. Да и просто интересно зайти в магазин, поглядеть на полки с товарами, похихикать, поприцениваться, в общем, развлечься перед дальней дорогой.
Было уже около половины девятого; Егор Дятлов первым взялся за ручку хлипкой двери и вошел в неказистое маленькое пространство, где сначала он ничего не увидел — настолько темно было в помещении. Вслед за Егором вошли и другие туристы, оставив Феликса Коротича и Женю Меерзона караулить вещи. В магазине пахло какими-то сушеными травами и грибами; в темных углах грудой были навалены товары широкого потребления: зеленые эмалированные кастрюли, вещь очень дефицитная, редкая, распределяемая только на заводах и предприятиях, алюминиевые бидоны, керосиновые лампы, чугунные сковородки, байковые теплые рейтузы, кальсоны, грубые керамические тарелки и кружки, коврики, тут же лежали буханки серого хлеба и стояли бутылки подсолнечного масла с прозрачными от подтекавшего жира этикетками. Ну, и самое главное — в ящике заманчиво мерцали головки водочных бутылок, а в другом, чуть побольше — темнели бутылки портвейна для любителей благородных напитков.
— Товарищ продавец! — строго позвал Егор Дятлов и даже постучал по самодельному деревянному прилавку согнутым пальцем, — Есть тут кто?
— Чего стучишь? — яростно прохрипел кто-то из-под прилавка. — Чего колотишь, чего стучишь, делать тебе нечего, да? — из-под доски появилось красное лунообразное лицо продавщицы.
Тяжелый запах перегара заставлял задуматься — а не провела ли она ночь именно здесь, на рабочем месте, свалившись под конец рабочего дня от страшной усталости, вызванной непосильным трудом? В рыжих с проседью волосах продавщицы Тонечки застряло несколько соломинок, брови топорщились от раздражения, гневно сверкали красные маленькие глазки. — Я вот щас милицию вызову, ты достучишься! — Тонечка разговаривала с привычным хамством властелина мира, каким, в сущности, она и была в этом убогом краю. От Тонечки, от продуктов, а особенно — от драгоценной влаги в прозрачных бутылках зависели жизнь и смерть, здоровье и болезнь, радость и печаль. Она могла продать бутылку глубокой ночью страждущему и алчущему за тройную цену, а могла средь бела дня навесить на дверь магазинчика здоровенный амбарный замок и не выйти на работу. В такие страшные дни окрестные вогулы, пришедшие за десятки километров, чтобы приобрести огненную воду, умасливали и улещали продавщицу, как какого-нибудь местного духа или демона.
— Заболела я! — орала толстая Тонечка, уперев в крутые бока громадные кулаки. — Я на бюллетене!
Местный фельдшер, бывший заключенный из лагеря для врагов народа, окончательно спившийся и опустившийся старик, всегда выдавал Тонечке больничный лист. Для этого требовалось всего две бутылки водки и одна — портвейна. Вогулы смущенно перетаптывались у порога Тонечкиной избы, умоляюще глядя на свою жестокую повелительницу. Наконец кто-то из просителей вздыхал и выкладывал к ногам жестокосердной дамы драгоценную шкурку куницы или соболя. Продавщица молчала, крошечные глазки ее метали молнии; вид у нее был как у палеолитической Венеры, уродливой статуэтки, найденной археологами. Кряхтя, за шкурками лезли и остальные. Сдавать меха кроме как в потребсоюз строжайше запрещалось, это могло привести к лишению права охотиться, к тюремному заключению, но ради водки манси были готовы на все. Тонечка же и вовсе не тревожилась по поводу возможного наказания, поскольку за долгие годы работы в Вижае обнаглела, как какой-нибудь островной папуасский царек, весь мир для которого сузился до размеров собственного островка.
В ранней молодости Тонечка попала в лагерь за воровство; в лагерях, перенаселенных врагами народа и членами их семей, вчерашними профессорами и докторами, политическими деятелями и вредными педологами, очкастыми ботаниками и худосочными писателями, грубая и наглая девица почувствовала себя как дома. Вся уголовная часть населения лагерей жила очень хорошо, обирая и унижая вчерашних умников, к которым питала неистребимое отвращение и зависть. Так что лагерный срок Тонечка вспоминала даже с ностальгией; она приобрела необходимую закалку, которая так пригодились ей в жизни.