Скрипка

22
18
20
22
24
26
28
30

Он застонал, словно моля меня замолчать.

Но я не собиралась отступать.

– Думаешь, ты служил Богу, которому молился? И когда ты начал творить горе, если горе было недостаточно острым, чтобы сделать тебя видимым?

Перед нами возникла другая сцена. По рельсам грохотали трамваи. На кровати причудливой формы – назовем этот стиль арт модерн – возлежала женщина в длинном платье. Оконная рама была выполнена в том же стиле того времени. Рядом с ней стоял фонограф, с толстой иголкой и пыльным роликом.

Ей играл Стефан.

Она слушала его, поблескивая слезами. Да, непременные слезы, вечные слезы, такие же частые в этом повествовании, как самые обычные повседневные слова. Пусть чернила превратятся в слезы. Пусть бумага станет мягкой от слез.

Она слушала, поблескивая слезами и не сводя глаз с юноши в коротком модном сюртуке, с длинными атласными волосами (видимо, он не хотел отказаться от своей прически, хотя к этому времени наверняка знал, что способен поменять свой облик), он играл для нее на божественном инструменте.

Это была изумительная мелодия, незнакомая мне, – возможно, его собственная, похожая на лишенную гармонии музыку нашего века: рыдания, громогласный протест природы и смерти. Женщина плакала. Она опустила голову на зеленый бархат, вся такая стильная, словно нарисованная на витраже, в своем легкомысленном платье, туфлях с заостренными носами, мягкими колечками рыжих волос.

Он перестал играть. Опустил орудие пытки. С нежностью взглянул на нее и, подойдя, опустился на изогнутый диванчик рядом с ней. Он поцеловал ее, да, он был для нее таким же осязаемым, как и для меня, его волосы упали на нее точно так же, как теперь касались меня в этом невесомом мраке, из которого мы наблюдали за происходящим.

Он заговорил с женщиной на кушетке на более современном немецком, привычном моему уху.

– Давным-давно у великого Бетховена была болезненная подруга, которую звали Антония Брентано. Он любил ее нежно, очень нежно, как любил многих людей. Ш-ш-ш… Не верь тем сплетням, что рассказывают о нем. Он любил многих. А когда у мадам Брентано начинались приступы, он, ничего никому не говоря, приходил в ее венский дом. И он играл для нее на фортепьяно, играл часами, чтобы облегчить ее страдания. Музыка проникала сквозь полы и стены и доносилась до нее, принося с собой утешение и притупляя боль. А потом он молча уходил, даже никому не кивнув на прощание. Она любила его за это.

– Как я люблю тебя, – сказала эта молодая женщина.

Неужели она уже мертва? Возможно, давно мертва. Или просто состарилась?

– Ты довел ее до сумасшествия?

– Не знаю! Смотри. Ты не понимаешь, насколько все это серьезно!

Она протянула обнаженные руки и обняла призрака – нечто осязаемое, страстное, казавшееся ей мужчиной, воспламененным ее изнеженной плотью, ее слезами, которые он принялся слизывать своим призрачным языком, и этот жест вдруг показался мне таким чудовищным, что вся картина померкла перед глазами.

Он слизывал ее соленые слезы. Прекрати!

– Отпусти меня! – сказала я и оттолкнула его. Я пнула его каблуком, резко вскинула голову и услышала глухой стук от столкновения наших черепов! – Отпусти! – сказала я.

– Отдай мне скрипку, и я тебя отпущу! Глаза. Неужели глаза Лили все еще в пробирке? Помнишь, ты позволила разрезать ее, и зачем – удостовериться, что ты по какому-то незнанию или глупости сама ее не убила? Глаза. Помнишь? Глаза твоего отца, они были открыты, когда он умер, и твоя тетя Бридж сказала тебе, не хочешь ли их закрыть, Триана, и добавила при этом, какая это честь, закрыть ему глаза, и показала тебе, как это делается…

Я боролась, но так и не высвободилась из его рук.