Скрипка

22
18
20
22
24
26
28
30

Да, ужасом.

Что, если появится таракан или крыса? Что, если входные двери забыли запереть и кто-то залез в дом, а она лежит там пьяная и я не смогу ее разбудить? Не смогу поднять. Что, если начнется пожар, да-да, тот ужасный-ужасный пожар, которого я боялась до самозабвения и о котором все время помнила, пожар вроде того, что сжег старинный викторианский дом на углу Сент-Чарльз-авеню и Филипп-стрит, пожар, который в моем представлении, возникшем еще раньше, чем это воспоминание, был порожден самой темнотой и неправедностью сгоревшего дома, самим нашим миром, нашим нестойким миром, в котором слова доброты чередовались с холодным ступором и грубым безразличием; где все это вечно накапливалось и исчезало в беспорядочной вселенной. Вряд ли нашлось бы второе такое место, как тот темный и безрадостный старый викторианский дом, этакий монстр на углу квартала, охваченный яростным огнем, какого я раньше не видела.

И что могло помешать случиться такому же и здесь, в этих просторных комнатах, спрятавшихся за белыми колоннами и чугунной оградой? Смотри, горелка включена. Газовая горелка на толстых подпорках выпускает яркий язычок пламени из конца газовой трубы, и тот горит слишком близко к стене. Слишком близко. Я знала это. Я знала, что стены чересчур раскаляются от всех зажженных горелок в этом доме. Я это уже знала. Значит, это не могло быть летом, но и зимой тоже. У меня застучали зубы.

Тогда, в ту ночь, и теперь, пока играл Стефан, я позволила тем детским страхам взять надо мною верх, и от этого стучали зубы.

Стефан играл медленную мелодию, совсем как вторая часть бетховенской Девятой симфонии, только его мелодия была более торжественной, словно он прошелся со мной по этому паркету, не блестевшему в то время и считавшемуся безнадежным при том уровне химических и механических средств. Кажется, уже наступил 1950-й? Нет.

Я смотрела на газовую горелку в комнате матери, и вид оранжевого пламени заставлял меня морщиться и прикрывать глаза, хотя я стояла в противоположном углу. О пожаре даже подумать страшно! Как тогда вынести Катринку, и ее, пьяную, и Розалинду… Кстати, где она? Она не сохранилась в памяти. Я была там одна и знала, что в доме старая проводка: об этом часто и довольно беспечно говорили за обеденным столом. «Этот дом настолько высох, – как-то раз сказал отец, – что вспыхнет как спичка».

«Что ты сказал?» – переспросила тогда я.

Мать принялась разубеждать нас в обратном, прибегая к утешительной лжи. Но стоило ей включить утюг, как в доме начинала мигать каждая тусклая шестидесятиваттная лампочка, а когда мать напивалась, то могла выронить сигарету или забыть выключить утюг; изоляция проводов наполовину стерлась, из старых розеток так и сыплются искры. Что, если пламя займется, а я не сумею вытащить Катринку из манежа, а мать будет кашлять в дыму и не поможет мне – будет только кашлять, как кашляет теперь.

В конце концов, как мы теперь оба знаем, я действительно ее убила.

В ту ночь я слышала, как она борется с нескончаемым отрывистым кашлем курильщика, затихая лишь время от времени, и то ненадолго, но это означало, что она не спит в другом конце темной комнаты, бодрствует настолько, что может прочистить горло, может кашлять и, наверное, даже пустит меня под одеяло, и я свернусь калачиком рядом с ней, хотя накануне весь день она проспала в пьяной отключке, да, теперь я знала, что это было именно так, что она провалялась весь день в постели, потому что так и не оделась – просто лежала под одеялом в розовых панталонах, без лифчика, у нее были маленькие пустые груди, хотя она весь год выкармливала Катринку, а ее голые ноги, которые я прикрыла одеялом, были так опутаны вздувшимися венами, что я не осмеливалась на них взглянуть. Мне было больно видеть эти икры с клубками вспухших вен от того, что мать «выносила троих детей», как сказала она своей сестре Алисии, позвонившей однажды из другого города…

Пересекая комнату, я терзалась страхом, что сейчас из темноты выйдет нечто ужасное и я начну кричать. Я должна была добраться до нее. Я должна была не обращать внимания на оранжевое пламя и неотвязный страх перед пожаром, страх, который накатывал вновь и вновь, и я уже мысленно видела, как дом наполняется дымом, как случилось, когда она подожгла матрас и потом сама его потушила.

Ее кашель был единственным звуком, разносившимся по дому, казавшемуся еще более пустым из-за огромной черной дубовой мебели – стола на пяти выпуклых ножках и величественного старого буфета с толстыми резными дверцами внизу и пятнистым зеркалом наверху.

Когда мы с Розалиндой были совсем маленькие, то забирались внутрь буфета и сидели там среди остатков фарфора и даже одного-двух бокалов, сохранившихся со времен родительской свадьбы. Это было во времена, когда она позволяла нам писать и рисовать на стенах и ломать что угодно. Она хотела, чтобы ее дети чувствовали себя свободно. Мы приклеивали бумажных кукол к стене. Создали свой мирок со множеством персонажей: Мэри, Модин, Бетти, – а потом появилась любимица Катринки, Доун, над которой мы любили хохотать как сумасшедшие. Но это было позже.

Это воспоминание сохранило только мать и меня… Она все кашляла в спальне, а я шла к ней на цыпочках, опасаясь, что она может оказаться настолько пьяной, что голова ее будет безвольно болтаться и ударится о дверную створку и глаза ее закатятся, как у коровы на картинке: круглые, пустые глаза; и это будет уродливо, но мне было все равно, то есть игра стоила того – лишь бы только добраться до нее и устроиться в кровати рядышком. Меня не смущало ее тело с большим животом, варикозными венами и обвисшей грудью.

Она часто ходила по дому в одних панталонах и мужской рубахе; ей нравилось чувствовать себя свободной. Есть вещи, о которых никогда-никогда-никогда никому не рассказываешь.

Отвратительные ужасные вещи, как, например: когда она сидела в туалете и ждала, пока опорожнится кишечник, то всегда держала дверь нараспашку и любила, чтобы мы крутились тут же. А она нам читала, широко расставив ноги, так что были видны волосы на лобке и белые бедра. Розалинда тогда всякий раз говорила: «Мама, запах, запах», пока продолжалась эта дефекация, а мама с журналом «Ридерз Дайджест» в одной руке и сигаретой в другой, наша красавица мама с высоким выпуклым лбом и огромными карими глазами, смеялась над Розалиндой, стремившейся удрать, а после наша мама читала нам еще одну смешную историю из журнала и мы все дружно смеялись.

Всю свою жизнь я знала, что у людей есть излюбленные привычки, связанные с посещением туалета, – например, чтобы все двери были заперты и никого не было рядом; или чтобы в этой маленькой комнате не было окон; а некоторые, вроде мамы, любили, чтобы было с кем поговорить. Отчего это? Не знаю. Если бы только можно было добраться до нее, я была бы согласна на любое неприглядное зрелище. В каком бы состоянии она ни находилась, она всегда производила впечатление чистой и теплой: белая гладкая кожа, блестящие волосы, в которые я любила запускать пальцы. Возможно, мерзость, собиравшаяся вокруг, могла как-то очернить ее, но только не испортить.

Я подобралась к двери. В ее спальне, принадлежащей теперь мне, стояла лишь железная кровать с голыми пружинами под полосатым матрасом. Время от времени она расстилала сверху тонкое белое покрывало, но чаще всего только простыню и одеяло.

Наша тогдашняя жизненная норма – большие толстые белые кофейные кружки с вечно сколотыми краями, обтрепанные полотенца, дырявые ботинки, зеленый налет на зубах. Однажды отец спросил: «Вы что, никогда не чистите зубы?»

Иногда в доме ненадолго появлялась зубная щетка, порой даже две или три, и немного порошка в придачу, и мы все дружно чистили зубы, но потом что-то падало на пол, или терялось, или просто исчезало – и жизнь мерно катилась дальше в густом сером облаке. Мама мыла мне руки в кухонной раковине, как это делала до нее наша бабушка, пока была жива.