Но сейчас кончики пальцев заледенели до онемения, и согреть их не удавалось ни теплым дыханием, ни быстрыми рывками «сжать-разжать! сжать-разжать!», которым его обучили в тренировочном лагере в Ливане. Впрочем, это, пожалуй, было даже к лучшему. Ведь он точно знал, что будет, если к пальцам вернется чувствительность – снова хрустнет под нажимом его рук тонкая шея и задергается, обмякая, хрупкое тело Брайана. Маленькие детские ладошки, маленькие ножки в детских полуботинках… Стоп, хватит, не заходиться!
Сворачивать шею одним рывком – по спирали вниз – его тоже обучили в тренировочном лагере, где он провел целый год после бегства из замка. Но там он практиковался на муляжах из синтетической резины, которая не дергалась и не хрустела, как ее ни закручивай – хоть по часовой стрелке, хоть против. Не то, что шея Брайана… Онемевшие пальцы внезапно ожили, автоматически повторяя вращательное движение по спирали вниз… Маленькие детские ладошки, маленькие ножки в детских полуботинках, маленькая, увенчанная седеющим пушком головка… Левая рука снова крутнула воображаемую шею по спирали вниз, правая навстречу ей – по спирали вверх. Хватит, стоп! Пора взять себя в руки!
Он закрыл глаза и постарался избавиться от мерзкого ощущения дергающейся под пальцами хрупкой шеи. Лучше всего попытаться заместить ее резиновым муляжом, обряженным в израильскую военную форму, – их было полно там, во дворе старой турецкой крепости, приютившейся на склоне лесистого ущелья реки Литани. Впрочем, назвать эти разрозненные группки хвойных деревьев лесом можно было лишь формально, – подлеска там не было, вместо кустов топорщились разнокалиберные валуны, вместо травы – каменные осколки. Так называемые курсанты разных национальностей – их было одиннадцать, неприкаянный сброд со всего света – размещались в двух дощатых бараках, приютившихся под арками полуразрушенной колоннады.
Он был среди них самый старый, и ему сначала даже нравилась тамошняя суровая муштра, – его тщеславию льстила легкость, с какой он овладевал жестокой системой смертоносных навыков. Однако удовольствие это быстро кончилось, когда его вызвали к оперативному начальнику лагеря для получения первого боевого задания. Суть, собственно, была не в самом задании, для выполнения которого потребовалось, правда, подавить привитую ему с детства брезгливость. Но черт с ней, с брезгливостью, – в его положении ее можно было бы списать как излишнюю роскошь. Суть была в чем-то другом. Может, в простецком скуластом лице оперативного начальника, – такие лица он часто встречал в детстве у солдат советской оккупационной армии в Дрездене. А, может, в его небрежной позе, локти врозь, сапоги вразвалку, – стоит ли сидеть навытяжку перед каким-то анонимным курсантом? Только при виде этой позы он, наконец, осознал свой зависимый статус – из Гюнтера фон Корфа он превратился в анонимного курсанта, в резиновый муляж для чьих-то тренировок.
Он мог бы, наверно, осознать это раньше, – еще до того, как тусклый взгляд оперативного начальника скользнул сквозь него, не отмечая деталей, – но какой-то защитный рефлекс не давал ему это сделать. И потому это открытие застигло его врасплох. Все же ему удалось не надерзить наглому русскому солдафону, а, скрыв свою неприязнь, четко козырнуть и отправиться выполнять задание. И это, и следующее, и следующее, пока он не удостоился высокой чести сыграть коронную роль чешского профессора Яна Войтека.
Сквозь равномерный рокот мотора в сознание прорвался какой-то посторонний треск. Он огляделся в поисках источника: хрипели наушники, повисшие на гибком обруче у него за спиной, – он отбросил их назад вскоре после взлета и забыл вернуть на место. Поколебавшись пару секунд – ему уже успело надоесть красноречие Патрика, – он все же надел наушники, чуть-чуть уменьшив громкость. Но это не помогло, голос у Патрика был зычный, он перекрывал даже рев мотора, и было ясно, что он говорит уже давно:
– … я катился, катился, катился, как мешок с картошкой… Счастье, что ботфортом за куст зацепился, а то бы так в реку и плюхнулся! Качусь и думаю: попал в старуху или не попал? Попал или не попал? Да как же иначе, попал, конечно, я стрелок классный, напрасно ты сомневался. Сомневался ведь, а, Рыцарь? Знаю, что сомневался, знаю! И напрасно.
Патрик на миг затих, втягивая в легкие воздух, – в наушниках зашелестело, забулькало, заурчало. Потом выдохнул – заурчало еще громче, потом рявкнуло – отрыжка у него, что ли? – и стало тихо. Самолет накренился и начал забирать куда-то влево. В наушниках снова забулькало, но уже потише:
– Слышь, Рыцарь, а звать-то тебя как? А то все Рыцарь, да Рыцарь, это ж не имя, а так, кличка. Имя-то у тебя есть или нету?
Кодовое имя – Рыцарь – резануло своей напыщенной глупостью, как же он раньше не заметил? И еще острей резанул дурацкий вопрос, есть ли у него имя. Действительно, есть или нет? Столько их было, имен этих, кодовых и некодовых, деловых и романтических, для врагов и для девушек, что он привык отзываться на любое и меньше всего на свое собственное. На него он отзывался только в зале суда.
– «Ваше имя, подсудимый?»
– «Я же вам его уже сто раз называл».
– «Не пререкайтесь с судьей, подсудимый. Ваше имя?»
– «Гюнтер фон Корф».
– «Гюнтер фон Корф», – повторил судья, оборачиваясь к стенографистке.
«Гюнтер фон Корф,»– записала стенографистка.
Значит, его имя Гюнтер фон Корф? Но, конечно, не для этого ублюдка, который продолжает настойчиво допытываться, как зовут его спутника, его подельника, связанного с ним общим риском. Нужно срочно ответить – не стоит, болтаясь между небом и землей, портить отношения с пилотом. Так кто же он – Ян Войтек, кем только что представлялся и паспорт которого – вечная ему память! – он успел, изорвав в клочки, похоронить в сырой земле под кладбищенским забором? Или Вилли Вебер, паспорт которого – надеюсь, ненадолго, – сейчас лежит в его кармане?
Ни тот, ни другой.
– Рыцарь, а, Рыцарь! – вопили наушники. – Да не тяни ты с именем, придумывай скорей! Все равно ведь правду не скажешь!
Имен много, сочинить можно любое, только как бы потом не запутаться. Особенно сейчас, когда нервы на пределе. Уж лучше назваться какой-нибудь привычной кличкой, которую уже примерял, приросшей к коже, так сказать. Созревающий соблазн опять найти убежище у Инге сам подсказал ему имя.