«Почему? — лихорадочно соображал Вилл. — Громкие разряды? Электрическая буря? Может быть, эти уродцы решили, что все грозы мира разразились над центральной дорожкой? Где мистер Мрак? В городе? Затеял что-то недоброе? Что, где, почему?»
Ему казалось, что он слышит, как сердце простертой на площадке агонизирующей фигуры колотится невероятно часто, потом медленно, быстро, медленно, очень быстро, очень медленно, сверхбыстро, потом так же медленно, как луна спускается по небосводу в белые зимние ночи.
Кто-то, что-то на карусели слабо завывало.
«Слава богу, что сейчас темно, — говорил себе Вилл. — Слава богу, что ничего не видно. Вот удаляется кто-то. Вот приближается что-то. Вот опять удаляется нечто или некто… Вот… Вот…»
Бесцветная тень на трясущейся карусели попыталась встать — но поздно, поздно, еще позднее, очень поздно, позднее некуда, о, совсем поздно. Тень распадалась. Карусель, вращаясь подобно земному шару, отторгала воздух, солнечный свет, чувства и чувствительность, и оставался только мрак, холод и старость.
В последнем рвотном извержении пульт управления сам себя разнес на куски.
Все огни Луна-Парка погасли.
Карусель замедлила свое вращение сквозь холодный ночной ветер.
Вилл отпустил Джима.
«Сколько кругов она сделала? — спрашивал он себя. — Шестьдесят, восемьдесят… девяносто?..»
«Сколько раз?» — вопрошали в ужасе глаза Джима, глядя, как мертвая карусель, вздрогнув, остановилась в окружении мертвой травы — застопоренный мир, который ничто, ни их сердца, ни руки и ни головы, не могло запустить в обратную сторону.
Шурша теннисными туфлями, они медленно подошли вплотную к карусели.
На краю дощатого настила лежала темная фигура спиной к ним.
С площадки свисала рука.
Отнюдь не мальчишеская.
Скорее — огромная восковая рука, сморщенная огнем.
Волосы на голове — длинные, тонкие, белые. Дыхание ночи теребило их, словно одуванчиковый пух.
Мальчики наклонились, чтобы рассмотреть лицо.
Веки были плотно сомкнуты, как у мумии. Крылья носа втянулись под хрящ. Рот был подобен смятому белому цветку, чьи лепестки тонкой восковой пленкой облекали стиснутые зубы, сквозь которые просачивалось слабое дыхание. Одежда осталась как была, но человек в ней словно усох — этакий вытянутый в длину ребенок, только старый, очень старый, не девяносто, и не сто, нет, и не сто десять, а сто двадцать или сто тридцать невообразимых лет ему было.
Вилл потрогал его.