Да! Кругов ада было бесконечное множество, не имелось им предела и края. Старик Дант, ежели б скувырнулся в них, то и не выбрался бы никогда, врет он все, борзописец и рифмоплет, никогда он не бывал в преисподней, а коли и попал в нее по исходу лет своих, так сам познал свою неправоту и наивность — в каком из этих бесчисленных шаров-кругов томится он сейчас?! Один Бог то ведает!
— Смотри, ублюдок!
И вновь надвинулся огромный шар, навалился, раздавил… вобрал в себя. И увидел я странное поле каменное, усеянное как поле арбузное, как какая-нибудь колхозная бахча, головами круглыми, торчащими прямо из камня. До горизонта тянулась адская бахча и уходила за него. Видывал я в кино, как зарывали дикари-кочевники своих врагов или пленников в песок по горлышко, чтоб помучились хорошенько. Но тут был не песок, а именно камень. И головы были живые — рожи искажены болью, страданием, аж смотреть на них тошно: слюни текут, из носов и ртов — у кого пена, у кого кровь сочится, хрипят, сопят, пыхтят. А прямо по камню меж голов этих змеи ползают ядовитые — и обвивают шеи, и жалят, и вонзают зубы свои в беззащитных. А сверху какие-то мохнатые вороны с черными клювами — подлетит к одному и по черепу долбанет, к другому — глаз выклюет, к третьему — губу живьем сорвет… Замахал я руками и застучал ногами, чтоб прогнать гнусных птиц хоть от ближайших. Да не тут-то было! Птички оказались непростыми — зарычали, оскалились. А в клювах у них железные зубища в три ряда — вот и маши на них! И терзали, и мучили они всех несчастных — пока каждая голова в разлохмаченный кровавый кочан капусты не превратилась. И тут вижу, из-за окоема выползает какой-то чудовищно огромный комбайн совершенной дикой конструкции, с какими-то колесами, гусеницами, загребалами, транспортерами и вообще черт-те с чем. Ползет он быстро и головешки стрижет через одну, в себя вбирает, а другие каким-то вонючим серым асфальтом заливает, закатывает и утрамбовывает. И до того споро, скоро, сноровисто, что мой родной дьявол-хранитель, гуманист хренов, еле успел меня под гусеницы этому комбайну толкнуть, а то бы я вывернулся, выскочил бы.
— Ах ты сволочь! — только и успел я выкрикнуть от обиды.
А меня уже затянуло в механизмы, перерубило, перемололо, растерло и выплюнуло. Мука, мрак, боль, ужас!
А как мое трупное мясо срослось и косточки восстановились, открыл я глазенки, а чудище это далеко-далеко и шпарит во всю за горизонт, только клубы черного дыма стоят.
А разлюбезный дьявол-хранитель хохочет.
— Гляди, червь!
А чего там разглядывать — пустое каменное поле, серое и ровное, всех закатали под адский асфальт.
Но не тут-то было! Гляжу — вздувается камень в одном месте, в другом, прорывают его ростки какие-то… а это и не ростки, а те же самые головы, но целенькие, невредимые, только багровые все, словно проросли прямо из адских подземных жаровень. Пробиваются одна за другой, прорастают — миллионы, миллиарды. И летит уже туча черного зубастого воронья. И выползают невесть откуда змеи, а за ними следом жуки, гусеницы, муравьи, черви могильные — и все к свежатинке тянутся.
Вырвало меня из нутра черным тягучим гноем и желчью, хотя не ел я ничего уже давным-давно, так, что и вкус пищи позабыл напрочь.
А дьявол из-за спины:
— Держи эту игрушку, червь! Не расчистишь для себя места, сам себя накажешь.
И протягивает мне стальную косу — дескать, коси, головешки, секи их поганые. А те и впрямь — из-под ног моих уже лезут, встать негде — переминаюсь, поджимаю то одну ногу, то другую.
— Нет, сволочь, — говорю, — себе оставь, на смертный час. Хоть и бессмертный ты кощей, а конец тебе придёт… дождёшься.
И оскользнулся я на чьей-то башке бестолковой, упал, свернул три или четыре шеи кому-то. Но не дали мне подняться уцелевшие, зудящие завистью — зубами рвать начали, тянуть каждая голова к себе. И так их густо стало, что все тело изгрызли — куски мяса вырывали своими зубами, глотали, фыркали, отплевывались и снова вонзали зубы. Орал я, матерился, визжал свиным визгом, отбрыкивался ногами изглоданными, отбивался руками обгрызенными… и не мог отбиться. Так и обожрали до скелета, за кости принялись — только хруст стоит. А дьявол-хранитель вокруг похаживает да косой помахивает — срубленные головы летят, кровь фонтанами брызжет… нет, не хочу и вспоминать об этой бойне. Не хочу и не могу.
А потом, когда этих сволочей снова вороны исклевали в капусту да змеи с червями изгрызли изнутри, прикатило железное чудище-комбайн и всех нас закатало в адский асфальт, притрамбовало. Все до последней точки претерпел, все превозмог — а куда денешься! Боль и муки невыносимые, да только смерти в аду нету, терпи, грешник проклятый, ты тут не у Христа за пазухой, а у сатанаила под копытом — при жизни ближних своих копытил, теперь тебя сатанят — не обессудь, всё честь по чести.
А потом темень, мрак, страх, тревоги необъяснимые. И сатанинский жар изнизу. И до того печет, что из последних сил наверх рвешься, черепом каменный асфальт таранишь-пробиваешь — кто башкой стены каменные не прошибал, тот этой боли не поймет. Долго длилась мука. Но прошиб я камень, прорвался к свету, пророс, вобрал в легкие воздуха черного, ядовитого. Передохнул миг. И узрел перед носом своим змею с разинутой пастью и дрожащим раздвоенным языком. И почуял, как в макушку вонзились когти черного зубастого ворона. А по шее поползли вверх черви и жуки, чтобы заползти в уши, рот, нос. И понял я, что испытывали несчастные, и сам возжелал, чтобы кто-нибудь срубил мою голову косой. Ох, горе горькое!
— Ну, где же ты, гад ползучий, сатанинское отродье! — завопил я на весь мир. — Где ты, дьявол-хранитель долбанный!!!
А он тут как тут — копытом мне в нос, так, что из глаз кровь брызнула. И шипит ехидно: