Настасья глядела то в правое оконце, то в левое, и становилось ей всё тревожней.
Москва была по всем статьям хуже Новгорода, однако же чувствовалось, что это – Столица, средоточие силы, и из чего складывалось такое чувство, стало ясно не сразу.
Здесь жизни больше, вдруг поняла боярыня. В Новгороде все неспешные, большинство шатаются праздно – себя показать, на людей поглазеть, да разнюхать, нет ли какой потехи. А тут не ходят – снуют. И кругом кипят работы: в одном месте рубят, в другом тащат огромные бревна, в самой середине Кремля торчат леса – строят что-то большое, каменное.
И очень много оружных людей. Будто война или к походу готовятся.
Мимо проскакал один конный отряд, вскоре другой. Пронеслась куда-то рысью татарская полусотня. С криком «Пади! Государево дело!» летел наметом гонец в багряном великокняжеском кафтане.
«Быстро живут, – подумала Григориева, хмурясь. – Быстрее нашего. Не обогнали бы…»
Да и одернула себя: «Тебе-то с чего тревожиться? Вспомни, баба, за чем приехала».
Московский приказчик Олферий Выгодцев при встрече прослезился. Он не бывал дома, в Новгороде, лет двадцать и столько же времени не видал хозяйку.
– Экая ты стала, матушка, – сказал он с почтением. – Будто гусыня. А была худющая, быстрая, как хорь.
– Ты, дядя, тоже не помолодел, – весело отвечала боярыня.
Выгодцев был мужичина себе на уме, хитрый, ворующий в меру.
– Ну, рассказывай, о чем не успел отписать.
– Борисов-наместник прибыл третьего дня. Мой человек из дворца доложил: вчера боярин просидел у государя три часа и сегодня опять с утра заперлись. А прочее, о чем ты в последнем письме спрашивала, ныне так: ордынский посол Шаган-мурза наезжает в Кремль через день, требует допустить к великому князю, хочет истребовать задолженную дань, но татарина к Ивану Васильевичу не пускают, говорят, что нездоров. Шаган бесится. Два дня назад прямо перед теремом грозил плеткой, кричал про государева батюшку – тот-де тоже гордился-гордился, а после в плену перед Улуг-Магметом на коленках ползал… Еще мне рассказали, что Иван хотел от Орды малой мздой откупиться, но государыня Софья Фоминишна ему запеняла: зазорно-де татарам дань платить. Грекиня ныне по-русски бойко научилась, всюду нос сует, во все вмешивается, и многие на то ропщут…
– Расскажи-ка еще про Софью, – потребовала Каменная. – Сильна она? Может Ивана подмять?
– Даже не думай. – Олферий усмехнулся, хорошо понимая ход мыслей хозяйки. – Как в Новгороде здесь не будет. Женке в Москве воли не дадут. Я, по правде сказать, думаю, что слухи про Софьину строптивость Иван нарочно поощряет. Есть у меня одна старушка в государыниных покоях, песельница – великой княгине перед сном баюкальные песни поет. Рассказывает интересное: при чужих-де Софья на Ивана и покрикивает, и ножкой потопывает, а когда они вдвоем, тиха и покорна. Великий князь хитер. Ему удобно, чтобы его считали подкаблучником. Всякое нелюбое решение можно на жену списать.
Настасья кивнула, соглашаясь. Это на Ивана было похоже.
– Умен ты, Олферий Васильич. Повезло мне иметь на Москве такие глаза и уши. А впредь они мне еще больше понадобятся.
Приказчик поклонился и сразу, не теряясь, завел речь про московскую дороговизну и про свое невеликое жалование – хорошо бы прибавить. Тут наступило время поставить его на место, чтоб не считал хозяйку дурой.
– Ты и так себе втрое прибавляешь, если не вчетверо. Летом обоз мне отправил, удержал по десяти копеек с воза, а сам заплатил по семь с полушкой. Сукна немецкие я тебе в сентябре присылала. Ты написал, что три штуки подарил торговому дьяку, мзды ради, а сам дал ему всего полтину деньгами. Знаю и про другие твои промыслы.
У Олферия забегали глазки – тщился вычислить, кто из своих доносит. Но Григориева нарочно сказала так, чтобы догадаться было невозможно.