Ефимия вздохнула – уже не настороженно, а озабоченно.
– А как со Псковом быть? Ведь права Марфа: без псковитян нам Москву не одолеть. Аникита Ананьин с ними поладит, они его любят. Булавина же псковские ненавидят и боятся. Не забыли, как он их в войну мечом сек. Гляди, Настасья, не погубить бы нам с тобой общего дела в погоне за своими прибытками.
Каменная усмехнулась.
– Полно тебе. Да мы при таком посаднике, как Ярослав, со Псковом еще лучше договоримся. У нас теперь с ними общая беда, общий интерес. А что они Булавина боятся, это еще лучше. Сговорчивей будут.
– Погоди, но твой Ярослав на всех улицах-площадях два месяца псковских злодеев ругал! Они у него отца и жену убили! Как же он, сделавшись посадником, станет за союз со Псковом говорить?
– Красиво станет говорить. Что ради родимого Новгорода готов от своего горя отступиться и мести на псковитянах не искать. Увидишь, как всем это понравится. Эх, Ефимия, нам бы только на Великом Вече не проиграть, и всё у нас сладится. Всё по-нашему выйдет. Но Марфа пока сильна. Загородский конец за нее, и Людин тоже. У нее много друзей, много слуг, много денег. Месяц впереди будет жаркий.
Шелковая неожиданно подмигнула:
– Скажу тебе, раз уж у нас вышел такой честный разговор. Племянник мой, Михайла, только на словах Марфы держится. За нос ее водит. А перед Великим Вечем за кого велю, за того и уступится.
– Ох, Ефимья… – только и вымолвила Григориева.
Раз Горшенина выдала свою сокровенную тайну, значит, из-за Булавина их союз не разрушился, а только крепче стал. Вот теперь всё действительно выйдет ладно.
У литовцев есть поговорка. Они говорят про шибко алчного человека: хочет корову съесть и молока не лишиться.
Вот Настасья ныне и корову съела, и при молоке осталась. Это уметь надо.
Встреча Жизни со Смертью
Назавтра после кончанских выборов, впервые за почти два с половиной месяца, Изосим получил от боярыни день отдыха и собирался попользоваться им со вкусом.
Перво-наперво поздно встал – не в потемках, но после рассвета, – и как следует занялся лицом. С начала августа за недосугом кожа обветрилась, нарушилась линия бровей, раскосматились волосы. Только и успевал, что бриться, да не каждый день. Бывало щетина отрастет, начнет изнутри тереться о маску – все щеки исчешешь.
Ныне же сел перед зеркалом, прикрыл калечную половину лица платком, верхнюю привел в порядок: подстриг-подровнял брови, особым гребешочком расчесал замечательно длинные ресницы. Начисто выбрился, втер бальзам, подкрасился тушью, наложил белила.
Потом платок убрал и рассматривал себя всего, какой есть. Это зрелище Изосиму никогда не надоедало.
Поверху лик был прекрасен, будто не мужской и даже не девичий, а ангельский. Но чуть опустишь взгляд – и словно поднял крышку сгнившего гроба: сморщенная дырка вместо носа, желтизна оскаленных, вечно сохнущих зубов.
Поднимет глаза – опустит, поднимет – опустит. Вдруг подумалось: вот госпожа Настасья тоже никогда ни перед кем низко надвинутого плата не снимает. А что если и у нее там какое-нибудь уродство? Незарастающие дырья прямо до мозга или ужасные язвы со струпьями? От неожиданной мысли Изосим не улыбнулся, этого он не мог, а лишь издал глухой хмыкающий звук.
Осмотр, как всегда, завершился самым приятным. Калека начистил мелом и надел серебряную личину. Безобразие исчезло, сменилось безупречной, сияющей красотой. Ею Изосим тоже полюбовался.