Атлант расправил плечи. Часть II

22
18
20
22
24
26
28
30

— Я не допущу также никакого неофициального развода, мы не разъедемся. Ты можешь наслаждаться своей любовной идиллией в метро и подъездах, где ей самое место, но я требую, чтобы в глазах света ты не забывал, что я — миссис Генри Риарден. Ты всегда демонстрировал нерушимую приверженность честности, так позволь мне видеть тебя, осужденного на жизнь лицемера, которым ты был всегда. Я жду, чтобы ты вернулся в дом, официально принадлежащий тебе, но отныне ставший моим.

— Если захочешь.

Она расслабленно откинулась на спинку кресла, расставив ноги, положив руки на подлокотники, словно судья, решившийся, наконец, позволить себе некоторую вольность.

— Развод? — она холодно рассмеялась. — Не думаешь ли ты, что улизнешь так просто? Думаешь отделаться несколькими из твоих миллионов, швырнув их мне в качестве алиментов? Ты слишком привык получать все на свете за свои доллары и не можешь постигнуть простую вещь: не все продается, не все покупается, не все может быть предметом торговли. Ты не способен поверить, что существует человек, не зависящий от денег, не можешь себе представить, что это значит. Ничего, думаю, ты этому научишься. Разумеется, ты согласишься с некоторыми моими требованиями. Я хочу, чтобы ты сидел в офисе, предмете твоей гордости, на своем драгоценном литейном производстве, и изображал героя, который работает по восемнадцать часов в сутки, гиганта индустрии, двигающего вперед целую страну, гения, вознесшегося над стадом скулящих, лгущих, ворующих людишек. Еще я хочу, чтобы ты приходил домой, где тебя будет ждать некая особа, единственная из всех, знающая истинную цену тебе и твоим словам, твоей гордости, твоей честности, твоей хваленой самооценке. Я хочу, чтобы ты, в своем собственном доме, видел ту, кто презирает тебя, и имеет на это право. Я хочу, чтобы ты смотрел на меня, когда строишь очередную печь или разливаешь очередное рекордное количество стали, или слушаешь аплодисменты и восхваления, когда гордишься собой, когда чувствуешь себя чистым, когда упиваешься собственным величием. Хочу, чтобы ты видел меня, когда слышишь о несправедливом лишении собственности, негодуешь по поводу человеческой испорченности и сочувствуешь тем, кто стал жертвой мошенничества или нового вымогательства со стороны правительства — видел и понимал, что ты ничем не лучше, что никого не превзошел, что не имеешь права никого осуждать. Я хочу, чтобы ты смотрел на меня и помнил, какая судьба ожидает человека, пытавшегося построить башню до неба, или долететь до Солнца на крыльях из воска, человека, который мнил себя совершенством!

Словно сторонний наблюдатель, Риарден хладнокровно отметил мелькнувшую мысль, причем весьма любопытную: в ее системе наказания есть прореха, некое несоответствие понятий — просчет, который разрушит всю схему, стоит только его обнаружить. Он не стал пытаться отыскать его. С удовлетворением зафиксировав для себя этот факт, он попытался заглянуть в отдаленное будущее. Теперь там не осталось ничего, чего стоило ожидать и к чему стремиться.

Его разум оставался практически безучастным, лишь пытался противопоставить последние остатки чувства справедливости невообразимому наплыву отвращения, лишившего Лилиан человеческого облика. Если она отвратительна, думал он, так это я сам довел ее до этого. Так она борется с болью, никто не может диктовать людям форму, в которой они должны переносить страдания, никто не может их упрекать, и меньше всего он, Риарден, тот, кто вызвал эти страдания. Но в поведении самой Лилиан он не замечал свидетельств какой-либо боли. Возможно, внешней неприглядностью она хочет прикрыть свое страдание, подумал он. И он честно старался преодолеть отвращение… Далось ему это не сразу.

Когда Лилиан замолчала, он спросил:

— Ты закончила?

— Да, кажется, закончила.

— Тогда тебе лучше поехать домой.

Когда он решил избавиться, наконец, от вечернего костюма, то почувствовал, что все мышцы болят, словно после долгого дня физического труда. Крахмальная сорочка намокла от пота.

Не осталось ни мыслей, ни чувств, — ничего, кроме ощущения, что последние их осколки растворились, и осталось только громадное облегчение от величайшей в жизни победы над собой: он позволил Лилиан покинуть свой номер живой.

* * *

Доктор Флойд Феррис вошел в кабинет Риардена с благосклонной улыбой, какая обычно свойственна человеку, ни секунды не сомневающемуся в успехе своей миссии. Говорил он с приятной, бодрой уверенностью. У Риардена создалось впечатление, что это уверенность шулера, приложившего титанические усилия для того, чтобы запомнить каждую из возможных комбинаций карт, и теперь являвшего собой олимпийское спокойствие, зная, то каждая карта крапленая.

— Итак, мистер Риарден, — произнес он вместо приветствия, — я и представить себе не мог, что даже такой изощренный знаток светских условностей и тертый калач, как я, почувствует внутренний трепет при встрече с выдающимся человеком, и именно его я сейчас ощущаю, хотите — верьте, хотите — нет.

— Здравствуйте, — ответил Риарден.

Доктор Феррис уселся и сделал несколько замечаний об оттенках октябрьской листвы, которыми любовался по ходу долгой поездки из Вашингтона, предпринятой специально ради встречи с мистером Риарденом лично. Риарден не ответил. Доктор Феррис глянул в окно и прокомментировал вдохновляющий вид литейного производства, которое, как он выразился, является одним из наиболее значимых предприятий страны.

— Совсем не так вы говорили о нем полтора года назад, — отметил Риарден.

Доктор Феррис на мгновение нахмурился, словно допустил незначительную ошибку, едва не стоившую ему игры, но потом крякнул, будто вновь завладел инициативой.

— Это было полтора года назад, мистер Риарден, — легко парировал он. — Времена меняются, и люди меняются вместе с ними, по крайней мере, умные люди. Мудрость заключается в понимании того, когда нужно помнить, а когда забывать. Последовательность — не то свойство ума, которое следует практиковать самому или ожидать от других представителей человечества.

Затем он прочел краткую лекцию о неуместности последовательного мышления в мире, где нет ничего абсолютного, кроме принципа компромисса. Он говорил свободно, в непринужденной манере, словно оба они понимали, что не это является главным предметом их беседы. Однако странным было то, что излагал он свои мысли не в тоне вступления, а в тоне постскриптума, когда главный вопрос давно утрясен.