Элата покачал головой:
— Они живы. Мы держим слово. Они просто спят. Это яд ремнезубки, тот, что на остриях стрел, он не убивает. Сородичи найдут их и разбудят.
В голосе его Фома уловил пурпурный оттенок неуверенности.
— Ты бард, — сказал Элата, — ты и вправду бард. Если бы не ты, мы бы не смогли уничтожить нефтяную машину. Но ты пел, и мы старались.
Фома плакал, отвернув лицо.
— Они мертвые, мертвые! — плакал Фома. — Ты обманул меня! Вы все меня обманули! Чертовы кэлпи!
Догорающие огни преломлялись в его полных слез глазах.
— Кэлпи? — переспросил Элата. — Ты выпил священный напиток. Ты пил молоко королевы. Ты бард, ты владеешь именами. Зови нас тем именем, которое тебе доступно.
— Как? — устало спросил Фома.
Спящие-мертвые покачивались на волне, кэлпи перегнулся и оттолкнул шестом плот.
— Фоморами, — сказал Элата…
Голова кружилась, точь-в-точь как после того, как он по ошибке хлебнул из стоявшего на столе отцовского стакана. Трава качалась перед лицом, и каждая травинка была словно глубоко прорезана в прозрачном воздухе.
Он видел все как будто через увеличительное стекло: песчинки, прилипшие к коже, лезвия травы, покачивающиеся на уровне глаз; на верхушке каждой травинки сидел, охватив ее скрюченными лапками, крохотный черный муравей.
— Личинка вертячки, — сказал неслышно подошедший Элата, и голос его вспыхнул в голове у Фомы россыпью алых искр. — Зараженный ею муравей больше не стремится укрыться на ночь в муравейнике, наоборот, ему хочется залезть как можно выше, он забирается на самый верх травинки и скрючивается там… от холода. Утром таких муравьев склевывают птицы. А дальше личинка вертячки продолжает развиваться в птичьих потрохах. Хитро устроено, верно, бард? Какая-то крохотная козявка может изменить поведение большого муравья… И он больше не бережет себя, не работает на пользу своим сородичам… он позабыл муравейник. Ради чего?
— Кто-то поселился у меня в голове, Элата, — сказал Фома, — и я вижу все не так, как раньше. Может быть, я тоже найду свою травинку, вскарабкаюсь на самый верх и там меня склюет птица?
— Ты пил молоко королевы. Кто знает, о Фома, может, именно ты видишь мир таким, какой он есть. И кто знает, быть может, этот муравей сейчас счастлив, как никогда не был.
— Я больше не человек? — осторожно спросил Фома. Он поглядел на свою руку. Рука была белой и поросшей короткими взрослыми волосками.
— Ты бард. Это больше, чем человек. Больше, чем фомор.
— Я — личинка, — сказал Фома, обхватив голову руками, — я никогда не стану по-настоящему взрослым.
Он встал и, пошатываясь, пошел к очагу. Одноглазый Балор, стоя на коленях, переворачивал на раскаленном камне розовую рыбу. При виде Фомы он поднял голову и улыбнулся: