Черный сок

22
18
20
22
24
26
28
30

— Знаешь, ты иди отдельно. — Его взгляд скользит по котлу с обезьянцами. — Окружной дорогой, мимо свинарника или еще как. И чуть погодя. Ну, ты понимаешь…

Чего уж тут не понять. У него за спиной громоздится труп визгля. Один глаз укатился и лежит, облепленный жуками, среди останков собаки.

— Я знаю, ты спасла мне жизнь, и все такое… — говорит он, безуспешно пытаясь обратить все в пустяк.

Мы оба прекрасно понимаем, что это не пустяк. Но как бы то ни было, он по-прежнему остается одним из них: счастливцем. Я поднимаю воспаленные руки, чтобы прервать его речь, однако он продолжает:

— Я уже достаточно взрослый, чтобы заявить права на отцовскую землю. У меня другая ситуация.

— Да почему другая! — отвечаю я глухо и злобно. — Можешь говорить что угодно, но единственная разница в том, что мои родители погибли раньше, чем твои. Тебе просто везло чуть дольше. Но теперь мы с тобой равны. Пришли монстры и все уравняли…

Уравняли, да не совсем. У него осталась земля. И статус горожанина. Пожалуй, он прав: ситуация действительно другая. Как бы я ни распиналась, он никогда не предпочтет меня городским девчонкам, у которых есть семья и приданое.

— Ладно, чего там. Еды в округе навалом, если знаешь, где искать. — Бросив тележку с котлом, я ухожу, огибая мальчишку по широкой дуге.

Пусть думает, что его обезьянцы мне даром не нужны. Это пища городская, а мы люди простые, диким мясом да ягодами перебьемся. А что у меня слюнки текут и в животе урчит — это ему знать не обязательно. Надо же быть такой дурой! Еще красивым его считала. Надеялась на что-то. Бегала, подсматривала за ним. Своим называла. Недаром говорится: любовная лихорадка. А сейчас любовь испарилась, и осталась одна лихорадка.

— Ты извини… — говорит он вслед, но в голосе не слышно сожаления. Точнее, оно есть, но его заглушает радость. Не отрывая от земли ног, он провожает меня взглядом.

Я ухожу не оборачиваясь. Перешагнув кусок собаки, обогнув покрытую жуками лужу, мимо огромного трупа визгля — прямиком в кукурузу. И во всем уцелевшем мире никто, кроме меня, не может различить среди запахов крови, дерьма, слизи и гнилых овощей слабую, но острую струю: соленое дыхание океанского бриза.

Заговор на весну[10]

Ветер не позволяет себе ничего личного: не воет, не рычит. Ведет себя как наша река, что прошлой весной утащила Джинни Лемпвик и едва не убила ее на наших глазах: летит с бешеной силой, и такую мелочь, как человек, просто не замечает. Все, что мне остается, это держаться подальше от главного потока, потому что ветру на меня плевать.

Карабкаться сейчас, в разгар последнего зимнего бурана, на вершину Каменной Бороды — это чистое безумие. Я уже перестал думать о горячем супе, костре и отдыхе. В голове крутится одно: какой идиот все это придумал? Я смотрю на свои руки, судорожно цепляющиеся за обледеневший камень. Почему они еще служат? Почему до сих пор не отказали ноги, уже столько часов несущие меня к вершине, словно я такой же фанатик, как моя мать или полоумный братец-святоша? Опомнись, тело! Я не такой, как они!

Ума не приложу, как моему тщедушному братцу удалось совершить такое восхождение в прошлом году, с тяжеленной мантией в заплечном мешке. Я, например, до сих пор не сорвался в бездну только благодаря навыкам охотника, отличной мускулатуре и широкой грудной клетке. Выходит, братец Флориус не такой уж слабак. Кто бы мог подумать? Мама — другое дело. Она всегда была сильной, и даже такого великого охотника, как Сток Черримедо, могла отодвинуть с дороги движением брови. Не будь она больна, ее бы сейчас смех разбирал при мысли обо мне. Или, что еще лучше, сама бы тут карабкалась, потому что негоже поручать важное дело простаку, пусть и мускулистому.

Увы, здоровье матушку подвело. Лежит при смерти, хрипя и бранясь сквозь кашель: «Не приближайся ко мне, дубина! Стой, где стоишь! Да слушай внимательно!» А за стеной, в комнате с очагом, братец Флориус пытается прохаркаться, что твой кабан. Слушать эти хрипы — с ума можно сойти! У Марка Лангхорна такой кашель пятерых дочерей унес.

А вот и каменная пирамидка! Отсюда начинается самое интересное. Матушка предупреждала: не переодевайся на юру, ветер мантию унесет, и пиши пропало. А в глазах читалось: «Мантию я тебе до гроба не прощу! И остальные селяне тоже. После каменной пирамиды если напортачишь — сам виноват, валить не на кого. Без мантии лучше не возвращайся. Прыгай за ней следом, чтоб не мучиться!»

Ну что ж, я укрываюсь за пирамидкой — хоть какая защита — и вытаскиваю мантию из мешка. От холода она окостенела, как доска: того и гляди треснет.

Чудная и богатая штука — эта мантия. Я ее видел всего раз, позапрошлой осенью, когда жрец Розонос ввалился с ней в дом и проскулил:

— Теперь она ваша, госпожа. Мне больше не позволяют, потому что три лета подряд засуха.