Стигмалион

22
18
20
22
24
26
28
30

– Но я все-таки спросил. Так что выкладывай. Ты же не собираешься испортить эту ночь своими недомолвками? – улыбнулся он.

«Конечно, нет, – подумала я. – Лучше давай-ка я испорчу ее своими откровениями…»

– Я тут сидела и думала о горячей воде и воске, и о том, что они могли бы мне дать. О свободе и возможности быть такой, как все… Спасибо за эти сведения, правда… Но, к сожалению, я не настолько бесстрашна, чтобы воспользоваться ими… Боюсь, что никакие уловки не спасут: вода будет недостаточно горячей, или подведет восковой спрей, или секундомер, черт возьми… я не смогу, нет. Мне остается только ждать и надеяться, что для таких, как я, все же изобретут лекарство и вылечат. И надеюсь, что к тому моменту буду не слишком стара для… прикосновений. Что я все еще буду способна желать другого человека так же сильно, как… хочу сейчас.

Наверно, это было самое спонтанное и нелепое за всю историю человечества признание. Я замолчала, ожидая от Вильяма какой-нибудь реакции, но он просто смотрел на меня и молчал.

– Прости, не знаю, зачем я все это говорю. Это все эта… воздушная смесь… – пошла на попятную я, чувствуя себя полной идиоткой.

Его рука прикоснулась к моей щеке, словно измеряя температуру кожи. Потом к подбородку. Я как завороженная смотрела в его потемневшие глаза: зрачки в полумраке были сильно расширены, отчего глаза казались такими же черными, как вода в лагуне…

– Это очень опасная игра, Долорес, – сказал Вильям наконец. – Говорить другому человеку, что ты хочешь его.

– Это не игра, – едва слышно ответила я. – Игры закончились.

Нас удерживали на расстоянии какие-то сантиметры. И последние крохи рассудка, которых становилось все меньше и меньше, пока не остались только мы – всего лишь люди со всеми своими слабостями и пороками, тараканами и скелетами, ошибками и шрамами…

А потом он наклонился и коснулся губами моих губ. Игры и правда закончились.

30

Норвежские звери, ирландские пули

Прикосновения, которые мне раньше только снились. Его губы, жаждущие наверстать упущенное. Его язык – голодный, жадный. Его руки, обезумевшие от всего того, что я предлагала ему. Его глаза, наполненные яркими отблесками вспыхнувшего в нем пожара…

И все это предназначалось мне.

И все это я собиралась взять, не испытывая угрызений совести.

И пусть волны разбиваются о берега, пусть где-то существует Айви, которой он принадлежит, пусть триста голосов вопят в голове, что я должна остановиться, – я не остановлюсь.

Не остановлюсь.

Я припала к нему в неумелом, но опьяняющем поцелуе – самом лучшем, что у меня когда-либо был. Руки Вильяма заскользили по мне, горячие, исступленные. Слезы потекли по моим щекам – вот что бывает, когда получаешь то, что не надеялся получить. Словно за всю жизнь не слышал ни звука, а потом вдруг услышал музыку. Как будто всю жизнь мерз в снегу, а потом вдруг провалился в термальный источник. Словно всю жизнь был проклят, а потом вдруг стал всеми любим.

Я плакала, я гладила его лицо, я смеялась сквозь слезы. И каждый исторгнутый мною звук, каждое мое движение разрушали цепи, которыми он был скован так давно и так крепко. Он впивался губами в мои губы, в мой подбородок, в мою шею, а когда и этого стало мало – рванул язычок молнии моего гидрокостюма, раскрывая по шву предназначенный ему дар. Так же нетерпеливо дети разрывают оберточную бумагу, чтобы достать игрушку: их пальцы дрожат, глаза устремлены туда, где рвется бумага, и дышат они глубоко-глубоко…

Молния разошлась до упора. Вильям потянул ткань в стороны, обнажая мои плечи, освобождая грудь с отвердевшими от возбуждения сосками. Ему потребовалось время, чтобы извлечь меня из костюма полностью, и все это время я не дышала. А потом он освободил меня – от одежды, от одиночества, от проклятия Стигмалиона – и крылья, которым раньше некуда было расти, раскрылись за моей спиной… Я взялась за его гидрокостюм, и он помог освободить его тоже.